Иван Крастев: «Национализм — важный фактор переходной эпохи»
Отличия транзита в России и Восточной Европе
Experts: Ivan Krastev
Отличия транзита в России и Восточной Европе
Experts: Ivan Krastev
Отличия транзита в России и Восточной Европе
Попытки определить различие путей этих европейских стран и России всегда были одной из популярных форм компаративного анализа. И, конечно, как правило, люди берут для сравнения страны вроде Польши или Чешской Республики и пытаются сравнить Восточную Европу и Россию в плане успехов и неудач. Если изучить результаты социологических опросов, проведенных через 25 лет после «перелома», выясняется, что более 70 % болгар крайне негативно оценивают результаты транзита.
Первое важное различие, на мой взгляд, связано с тем, что в странах вроде Болгарии и Румынии присутствовало государство, а в России — нет. В 1991 году болгары отлично знали, каковы границы их страны, кто является и кто не является членом политического сообщества. В России же проблема демократизации, по сути, во многом совпала с проблемой распада СССР и внезапным превращением России в новое государство. И многим людям было отнюдь не ясно, кто принадлежит к политическому сообществу, а кто нет.
Второе крупное различие связано с размером экономики и самой страны. Болгария — маленькая страна, и потому в период адаптации к этому новому миру она не претендовала на переустройство собственного мира. России же — правопреемнице СССР — было куда сложнее примириться с мыслью о том, что она вновь стала «обычной» страной, перед которой стоит задача совершить этот переход.
Третье важное различие, на мой взгляд, состоит в том, что даже в Болгарии и Румынии, где оппозиция была очень слаба, где первые свободные выборы выиграли бывшие компартии, было легко клеймить коммунистический строй как результат иностранной оккупации. Это в каком-то смысле намного облегчает процесс примирения с собственной историей, и на уровне дискурса большое значение имела идея о «возвращении в Европу», а вся коммунистическая эпоха преподносилась как период иностранной оккупации.
С другой стороны, между транзитом в России и в Восточной Европе было и много общего. Как мне кажется, сходство заключалось в том, что прежние политические режимы этих стран, при всех существенных отличиях, обладали множеством общих базовых характеристик, поскольку все они «моделировались» по указаниям Москвы. Я думаю, крайне важное отличие, характерное для всех стран, включая прибалтийские республики, было связано с ролью национализма. Национализм — весьма важная и не получившая должной оценки движущая сила в период транзита, поскольку националистический дискурс был непопулярен, особенно после распада Югославии, где европейцы воочию увидели деструктивные возможности национализма, но очень большое значение имел тот факт, что мобилизация антикоммунистических оппозиционных движений в большинстве этих стран происходила под националистическими лозунгами.
Положение России было сложнее. Поскольку она была более крупной страной, своего рода империей, российским гражданам было куда труднее определить, каким должен быть новый российский национализм. Должна Россия радоваться или печалиться из-за «утраты» других советских республик? В результате всего этого после окончания коммунистического периода возникло два типа национализма.
Первый отличается более имперским характером — ностальгией не по коммунистическому строю, но по «нашей стране» СССР.
Другая разновидность национализма — ее во многом пропагандировали экономисты вроде Гайдара — связана с идеей о том, что Россия освободилась от бремени помощи другим республикам. Но этот тип национализма был развит куда слабее.
Таким образом, в отличие от Восточной Европы, в российском национализме наблюдался подлинный, глубокий раскол между теми, кто говорил об освобождении России от СССР, и теми, кто, по сути, отождествлял свои националистические убеждения с воссозданием империи.
Я считаю, что различие между Восточной Европой в целом — как странами, где дела идут лучше, так и теми, где они идут хуже, — и Россией во многом связано с тем, что в Центральной и Восточной Европе сложилась дееспособная многопартийная система, а в России она весьма слаба. Если проследить развитие событий во всех странах Центральной и Восточной Европы за первые 10 лет переходного периода, мы увидим, что там везде произошла смена власти.
К примеру, на первых выборах побеждали левые или правые, но затем происходили новые выборы, и правительство менялось. В России же в каком-то смысле этого так и не случилось. Конечно, у вас есть партии, которые выигрывают парламентские выборы, но в России до сих пор не было случая, чтобы действующий президент не переизбирался на новый срок или чтобы к власти приходил не назначенный действующим президентом преемник, а кто-то другой. Таким образом, в России не было нормальной ротации власти вроде той, что происходила в странах Центральной и Восточной Европы.
Я считаю, что у Болгарии в этом отношении больше сходства с Россией, чем, скажем, с такими странами, как Польша, Венгрия или Чешская Республика, поскольку отношение болгар к рынку было очень тесно связано с тем, как они воспринимали происходящее в некоторых соседних странах, например в Греции. Болгарская общественность твердо рынок поддерживала, ведь она отлично понимала, что социалистическая экономика попросту недееспособна.
Кроме того, люди проявляли живейший интерес к потребительским товарам и потреблению, но проблема заключалась — и до сих пор заключается — в том, что многие считают основные рыночные институты «неправильно созданными». Речь шла о том, что да, эффективный рынок существует, но это «не наш» рынок. Наш рынок слишком мал, слишком коррумпирован, чересчур «заточен» под инсайдеров. Это критическое отношение к рынку сохраняется по сей день, и, на мой взгляд, в неоднозначном восприятии рынка такие страны, как Болгария и Румыния, ближе друг к другу, чем к России. Различие состоит в том, что при более скептическом отношении по сравнению с поляками, например, или эстонцами к тому, что рынок может им дать, болгары без всякого оптимизма, да и надежды относятся к тому, что может им дать государство. При этом у россиян — и мое мнение основано на изучении социологических опросов — имеются очень большие ожидания в плане того благосостояния, что им должно обеспечить государство. Государство должно обеспечивать зарплаты, рабочие места. По-моему, это особенно относится к некоторым крупным промышленным центрам, так называемым «моногородам», возникшим в советские времена. Там для людей государство — это все.
Разочарование в рыночной экономике и даже демократии — не чисто российское явление. Сегодня по результатам серьезных исследований выясняется, что жители посткоммунистических стран Центральной и Восточной Европы в плане удовлетворенности жизнью чувствуют себя куда более несчастными, чем можно было бы предполагать, руководствуясь только данными об их совокупном и среднедушевом ВВП.
Здесь очень важно, с кем вы себя сравниваете. К примеру, Мичиганский университет много лет проводил свой знаменитый опрос, посвященный счастью: в 1990-х они пытались измерить уровень счастья в разных странах мира, и выяснилось, что нигерийцы довольны своей жизнью не меньше, чем западные немцы. Между экономическим благосостоянием и уровнем счастья не было позитивной корреляции. Но через 20 лет картина полностью изменилась. Нигерийцы, как оказалось, довольны жизнью не больше, чем можно было бы предположить, исходя из ВВП этой страны. Что же произошло за эти двадцать лет? Просто у нигерийцев появились телевизоры, и они узнали, как живут немцы.
Таким образом, феномен недовольства результатами транзита характерен и для тех стран, у которых по объективным показателям дела идут очень неплохо. Так что было бы несправедливым утверждать, будто россияне разочарованы рынком, а все жители Восточной Европы просто счастливы. Разочарование наблюдается и в таких «успешных» странах, как Польша.
Думаю, речь может идти об одной большой ошибке, ее совершили практически все. Мне кажется, она связана с образом мысли всего «реформаторского класса» в 1990-х. Они, по сути, считают, что достаточно сломать старую систему, и рынок с демократией возникнут естественным образом. Кроме того, они полагают: стоит устранить государственное регулирование, и на его месте сразу появляется рынок. Но на деле для дееспособного рынка необходимо весьма дееспособное государство. На мой взгляд, именно эту проблему недооценивали реформаторы во многих странах, но с особой силой это проявилось в России – из-за размера страны и характера экономики.
В результате при проведении приватизации люди вроде Чубайса руководствовались такой логикой: надо только передать экономику в частные руки, и всё. Затем частные собственники сами будут о себе заботиться. Но на деле все обстояло не так. И в результате люди увидели не «маркетизацию» экономики, а создание коррумпированной экономики. Государственные монополисты превратились в частных монополистов. А частные монополисты бывают даже хуже, поскольку у людей остается еще меньше возможностей повлиять на принятие решений. И, конечно, характер российской экономики — в вашей стране деньги зарабатывают не столько на эксплуатации людей, сколько на эксплуатации природы — лишь усугубил эту негативную тенденцию.
Это позволило людям, по сути, ничего не делая, стать мультимиллиардерами, баснословно разбогатеть, причем это богатство не они создали. По-моему, это вызвало крайне подозрительное отношение у людей, и то, что произошло в экономике после 1989 года, в какой-то степени представляло собой приватизацию прибылей и национализацию убытков.
Существенный феномен, характерный для этого распада, заключается в том, что в момент дезинтеграции политические аргументы и настроения оказываются куда важнее экономической логики. Когда империя начинает распадаться, не слушайте экономистов, даже самых искушенных, поскольку они, вероятно, не смогут правильно предугадать то, что произойдет. У простых людей совершенно иной образ мысли, и все мы даже помним случаи, когда жители небольших, устойчивых в экономическом плане регионов СССР считали: стоит им отправиться в «автономное плавание», обрести независимость, и они тут же разбогатеют.
Вторая очень важная вещь — то, что СССР распался не в результате военного конфликта. Можно сколько угодно говорить о холодной войне и о том, что Советский Союз ее проиграл, но ни один американский или немецкий солдат не ступил на его территорию.
Когда речь идет об империях, которые распадаются, крайне интересно и важно определить, откуда исходит импульс к дезинтеграции. Периферия никогда не способна развалить империю. Прибалтийские республики с самого начала хотели выйти из состава СССР, но его крушение предопределил не уход этих республик. Случившееся очень во многом предопределило решение Российской Федерации о том, что она не может больше нести бремя, как это тогда виделось, поддержки других республик. И, на мой взгляд, ни президент Ельцин, ни другие политики не сумели объяснить это российской общественности. Потому-то до сих пор распад СССР кажется результатом какого-то крупного заговора внешних сил.
Но если ознакомиться, скажем, с документами относительно воссоединения Германии, с тем, как Запад представлял себе новую Европу после окончания холодной войны, мы увидим, что в основе всего этого лежало предположение: Советский Союз в той или иной форме сохранится. В свете этого весьма популярная версия о том, что СССР распался в результате давления извне, представляется недостоверной. Внешний мир, напротив, опасался крушения СССР — из-за последствий в плане советского ядерного оружия, из-за массы самых разных причин. Но когда распад произошел, внешний мир, и особенно Запад, объявил это своей победой.
Наверно, таких событий было пять. Первое, к сожалению, связано с тем, что в России никогда не было того, что произошло в Восточной Европе — «основополагающих» выборов, первых выборов, где основная борьба шла между коммунистами и антикоммунистами и разрыв с прошлым проявлялся со всей четкостью. Конечно, в России были антикоммунистические силы, но, в отличие от многих других стран, КПСС оставалась там ведущей партией, поскольку выборы 1990, 1991 года проводились еще по советской схеме.
Вторая проблема — это события 1993 года и новая Конституция. В конце концов была принята Конституция с чрезвычайно широкими полномочиями президента, не позволявшая политическим партиям существенно влиять на политический процесс. На мой взгляд, характер этой конституции и тот факт, что кризис 1993 года был разрешен путем применения силы против парламента, во многом способствовали «антиинституциональному» мышлению, которое наблюдается у многих россиян.
Один из главных вопросов — понимаю, что задним числом его задавать легко, — звучит так: может быть, для российской демократии было бы полезно, если бы на выборах 1996 года победил кандидат от коммунистов? Дело не в том, что он был лучшим кандидатом, — если бы я был россиянином, я бы тогда проголосовал за президента Ельцина, — а в самой смене власти: люди бы почувствовали, что власть принадлежит им, что именно они решают, кому править страной. Но поскольку победил действующий президент и действующая власть, думаю, возникла эта традиция серьезнейших манипуляций на выборах, чисто технический подход к происходящему, что сильно вредит российской демократии.
Четвертым важным событием стал финансовый кризис 1998 года. И его итоги, как мне кажется, стоит воспринимать позитивно: ведь произошел серьезный кризис, но он не привел к коллапсу демократического строя и экономической системы, и причина здесь, на мой взгляд, в одной из сильных сторон демократического строя — его способности преодолевать кризисы. Зачастую демократию укрепляют не успехи, а способность выдерживать кризисы и неудачи.
В отношениях между Россией и Западом был один очень важный момент — это пятый критический момент из моего списка, чье значение, по-моему, сильно недооценивается. Я имею в виду решение НАТО о бомбардировках Югославии. Если обратиться к результатам социологических опросов, становится очевидно, что из-за этой войны отношение российской общественности к Западу резко изменилось. И причина заключалась в том, что Запад и Россия подходили к югославскому кризису с совершенно разных позиций. В глазах Запада и особенно Европы ситуация на Балканах и балканские войны воплощали собой все то, что вызывает у европейцев отвращение в их собственной истории, — этнический национализм, этнические чистки, уничтожение тех, кто не похож на тебя. Но Россия видела в Югославии иностранное участие в разрушении государства. И россияне, по сути, отождествляли себя с Сербией — не потому, что они сочувствовали режиму Милошевича, и даже не из-за панславистских настроений, а потому что они ощущали себя своего рода «аналогом» сербов.
И, думаю, именно в этот момент между российским обществом — на уровне простых людей, а не элит — и Западом возникли подозрительность и недоверие, и именно на основе этих подозрительности и недоверия позднее, в нулевых, российские власти и российский президент приняли решение использовать антиамериканизм и «антизападничество» в качестве политического ресурса. Именно из-за них это оказалось так легко сделать.
Я считаю, что ничего неизбежного на свете не существует. Думаю, могли быть приняты иные решения, которые, вероятно, привели бы к совсем другим результатам. И еще я верю в счастливый случай. Счастливым случаем может стать личность политического лидера, характер политической ситуации. В этом смысле России не слишком везло, но, если быть честным, нельзя и говорить, что ей так уж не везло, поскольку в процессе распада СССР могли возникнуть куда более масштабные межэтнические конфликты, куда более серьезные проблемы.
Причина, по которой этого не произошло, состоит в том, что некоторые из таких конфликтов были просто заморожены. И в последние годы, в том числе с учетом последнего конфликта на Украине, мы видим, что, по сути, распад СССР не был полностью завершен.
Сегодня мы видим, как некоторые из этих конфликтов возвращаются. Если обратиться к истории Европы за последние четверть века, то, как правило, она подается как история одного проекта — расширения Евросоюза. Но если вглядеться попристальнее, мы увидим, что таких проектов осуществлялось целых четыре, и все они сегодня переживают собственные кризисы.
Первым из них, конечно, были перестройка и расширение ЕС — проект весьма амбициозный и масштабный. Но кроме этого появилась Россия — в качестве нового независимого государства; подобно новому ЕС, она родилась в 1991 году. Эта посткоммунистическая Россия сильно отличалась и от докоммунистической, и от коммунистической — не только в плане идентичности и амбиций, но даже в плане границ.
Затем произошли серьезнейшие изменения в Турции, возникла посткемалистская Турция. Турция стала более демократической, но не факт, что более прозападной. И еще в Европе появилось 20 новых государств. Такой уровень «рождаемости» государств мы наблюдали лишь в период деколонизации Африки. Проблема с этими государствами заключается в том, что многие из них имеют лишь название и границы. И, особенно на постсоветском пространстве, они обладают лишь двумя источниками ресурсов для государственного управления. Первый — советское наследие, а второй — антироссийские настроения. И эти два фактора действовали и действуют постоянно. С одной стороны, там всё, по сути, основано на структурах, уходящих корнями в советские времена, во многих случаях посткриминальных, но с другой стороны, если спросить украинцев и других: «Кто вы?», единственный ответ, какой они могут дать: «Мы не россияне». И, на мой взгляд, сегодня Европа переживает серьезный кризис, который складывается из того, что по разным причинам каждый из этих проектов столкнулся с собственным кризисом.
России, по сути, пока не удалось осуществить модернизацию экономики, и в результате у вас теперь воцарилась совершенно иная форма модернизации общества. В Евросоюзе — и это проявляется как в связи с финансовым кризисом, так и с кризисом из-за беженцев — возникла раздробленность. Посткемалистская Турция сама по себе страдает массой противоречий, а многие из малых государств, появившихся после крушения коммунизма, как на Балканах, так и на постсоветском пространстве, выглядят крайне неустойчивыми. Взять, к примеру, Молдову — вы видите, что это крайне плохо управляемая страна с очень слабой политической идентичностью. Таким образом, сейчас, через 25 лет после начала перемен, мы можем лучше видеть историю современного периода, и, как ни странно, ничто в ней мне не кажется неизбежным.