От империи к нации и обратно
Алексей Миллер — о национализме
Эксперты: Алексей Миллер
Алексей Миллер — о национализме
Эксперты: Алексей Миллер
Алексей Миллер — о национализме
Наиболее распространенное определение национализма — это определение, которое принадлежит Эрнесту Геллнеру, в котором говорится, что национализм — это эмоция, чувство, возмущение, недовольство тем, что пространство культурного контроля и пространство политического контроля не совпадают. То есть вот у нас есть нация как культурное пространство, и у нее нет своей политической автономии. Либо национализм — это ощущение эйфории, радости и удовлетворения, когда они наконец совпали.
В принципе, это определение имеет право на жизнь, но оно описывает национализмы, которые возникали на перифериях империи. А вот что нам делать с нациями, о которых мы на самом деле в первую очередь думаем, когда мы начинаем обсуждать эти вопросы применительно к XIX веку? Мы думаем о французской нации, мы думаем о британской нации, о немецкой нации, скажем, венгерской нации.
Что это за нации такие? При ближайшем рассмотрении оказывается, что эти нации — там, испанская, — что они хотели сохранить империю, но упрочить свой контроль над ней и по-новому мобилизовать ресурсы империи через формирование нации в ядре империи, и для таких случаев, конечно, Геллнер совершенно не подходит. Это имеет прямое отношение к истории России.
Нация оказывалась неразрывно связана с понятием представительства политического, конституции, и, соответственно, никакая абсолютная монархия в рамки нации не вписывалась. Это даже Александр I понимал, который рассуждал о том, как он передаст право абсолютного монарха нации — правда, рассуждал, пока еще не стал царем. Совершенно очевидно, что и в умах части имперской бюрократии, вот той либеральной бюрократии, которая делает реформы, например, эпохи Александра II, и в умах какой-то части образованного класса, той части, которую мы можем назвать националистически настроенной, есть идея русской нации, которая не совпадает ни по территориальному охвату, ни по составу с империей.
Империя сознательно заблокировала демократическое развитие. Идея, что нация — это политическое представительство в лице парламента, не была в XIX веке реализована, притом что в шестидесятые годы шанс такой был. Я думаю, что даже какой-то консультативный представительный орган возник бы, если бы не польское восстание, которое очень сильно исказило ход реформ. Но, с другой стороны, империя занималась другими аспектами нациостроительства. Империя расширялась, а внутри расширяющейся империи расширялось представление о русской национальной территории.
Было два механизма. Один — это как бы присвоение русскости. Вот то, как мы сейчас понимаем русскость, обозначалось словом «великорус», но был малорус, который тоже был русским, и белорус, который тоже был русским. И вот они все должны были составить эту большую русскую нацию. При этом никакой миграции великорусов на территории, которые мы сегодня называем Украиной и Белоруссией, практически не было — только солдатик или чиновник. Но был другой механизм — демографический захват, можно так сказать, потому что в XVIII, XIX и начале ХХ века Россия переживает колоссальные миграции, сельскохозяйственные прежде всего.
Четыре направления. Одно — это Поволжье. Уже к середине XIX века русские стали там большинством во всех городах. Плюс очень заметное присутствие в сельской местности. В результате возникает понятие «Волга — русская река», которое нам сегодня кажется таким совершенно очевидным. Другое направление — это Северный Кавказ. В середине XIX века то, что мы сегодня знаем как Ставрополь и Кубань, — это часть Кавказского наместничества. Они управляются отдельной системой законов, и это, очевидным образом, такая пограничная оспариваемая территория. Третье направление — это Новороссия, куда отправляется и малорусский крестьянин, и великорусский крестьянин — до шестьдесят первого года часто принудительно, потом самостоятельно. Чичиков, помните, выводит своих крестьян, вот эти мертвые души, куда? В Херсонскую губернию. Там много земли, есть возможность экспорта зерна. И, наконец, четвертое направление — это Зауралье, которое в начале ХХ века, когда наконец был построен Транссиб, становится приоритетным. И в рамках столыпинской реформы три с половиной миллиона человек отправились туда. Если мы вспомним Чехова, его путешествие на Сахалин, он все время пишет о том, что вот он едет по Сибири, и это вовсе не русская земля, и люди здесь нерусские.
Понятно, что он, может быть, немножко утрирует, но в принципе пафос ясен. А в ХХ веке уже Сибирь осознается как квинтэссенция русскости, то есть русский богатырь из Сибири приходит защитить Москву от немца в сорок первом году, вот эти полки. Мы можем рассмотреть историю России XIX — начала ХХ века как один из эпизодов в процессе строительства наций в ядре империи.
Для меня начало ХХ века — это время, когда все опции открыты, когда вопрос о том, будет украинская нация, или не будет украинской нации, или в каком виде она будет (может быть, она будет только в Галиции), остается открытым. И когда вопрос о том, развалится империя или не развалится, остается открытым.
Важно понимать, что у нас есть давняя традиция размышлений и о российской истории, и вообще об истории континентальных империй сквозь такую призму, что они все свое уже отжили, это рухлядь, и Первая мировая война как бы вогнала последний гвоздь в их гроб. Но при ближайшем рассмотрении возникает вопрос: идет колоссальная война в течение трех с лишним лет, и эти отжившие империи, рухлядь, три года способны вести такую войну, какую никакое национальное государство вести бы не могло.
То есть в моем представлении на самом деле да, эти империи разрушены Первой мировой войной, и это разрушение в сочетании с Октябрьской революцией — это очень важный момент, потому что возникает крайне опасный нелегитимный центр власти на этом пространстве, — привело к тому, что побеждает вот этот национальный принцип. Важно понимать, что в семнадцатом году все эти национальные движения по-прежнему думают о том, как они впишутся в тот имперский порядок, который возникнет после Первой мировой войны. Если мы представим себе только, что война пошла по другому сценарию или вообще не случилась в данный момент и эти империи не развалились, то наше представление о том, что нация-государство — это норма, подверглось бы очень серьезной корректировке.
Применительно к России совершенно очевидно, что вот этот период, начало ХХ века, плохо еще нами осознан — его значимость, его тенденции, — потому что вопрос такой: переживала ли Россия кризис? Ответ: да. Вопрос следующий: кризис — это кризис роста или смертельный кризис? Ответ: неизвестно. Если у тебя 6,5%-ный рост промышленности в течение этого периода — ты в смертельном кризисе? Если у тебя происходит колоссальная трансформация сельского хозяйства, крестьянин становится собственником земли, именно тогда, — ты в кризисе или нет? Если ты способен переместить три с половиной миллиона человек, чтобы они начали свою жизнь и свое хозяйство заново в Сибири, — ты в кризисе или нет? Если у тебя в стране живут такие люди, как Зворыкин, Сикорский, Туполев, Графтио — это же все молодые ребята сравнительно…
Когда в четырнадцатом году из страны уехала примерно четверть менеджерского состава иностранных фирм — немцев интернировали, а французы и англичане отправились по домам, — что-нибудь случилось, какой-нибудь кризис? Ничего подобного, просто русские инженеры встали на эти места, и фирмы продолжили работать. То есть мы имеем дело с ситуацией, когда страна готова к колоссальному прорыву, и она стоит на пороге всеобщего образования. Да, и у нее уже есть парламент, худо-бедно какой-то функционирующий. Сепаратистские движения на окраинах очень слабые и никакой существенной опасности не представляют. То есть, суммируя все это, в Российской империи XIX — начала ХХ века происходил процесс строительства русской нации, и в начале XX века Россия в плане nation building, строительства нации, скорее стояла в оптимистическом положении.
Россия даже в семнадцатом году, если бы ума хватило, могла бы устоять, и мы всю историю России должны сквозь это переосмыслить, увидеть эти процессы строительства нации, потому что их от нас закрывает советский опыт, потому что мы живем на руинах двух — не одной, а двух — империй. У нас есть Российская империя, потом приходят Советы, и советская национальная политика — она отрицает все то, что делалось в этом смысле в Российской империи. Есть люди, которые подчеркивают преемственность — то, что по-английски называется continuity. Я подчеркиваю разрыв, потому что вот этот проект большой русской нации был сдан в архив.
Большевики сразу признают Украину как самостоятельную нацию, Белоруссию как самостоятельную нацию, ликвидацию безграмотности там проводят на белорусском и на украинском, что было намного сложнее, чем сделать это по-русски, с учетом того, на каком языке говорил город. Значит, происходит тотальная институционализация и территориализация этничности. Все вот эти завоевания российской колонизации как демографической оккупации территорий оказались под вопросом, потому что кто этим занимался? Этим занимались казаки, крестьяне. При советской власти русские едут на окраины? Едут, но они едут в качестве пролетариев, а вот сельскохозяйственная колонизация объявлена неправильной, а казаки сами вообще целиком объявлены врагами.
Но вот в девяностом году, когда Советский Союз в кризисе, Солженицын пишет «Как нам обустроить Россию». Он говорит о том, что вот прибалты хотят уйти — жалко, пусть уходят, а Средняя Азия уйти не хочет — все равно пусть проваливает, а Кавказ уйти не хочет — все равно пусть проваливает. Кто должен остаться, говорит Солженицын? Белоруссия, Украина без западной ее части и Северный Казахстан. Это почти полное совпадение с тем образом русской национальной территории, который был в конце Российской империи.
Она всплыла как Атлантида. Это порождает очень большое искушение русского ирредентизма. Опасные вещи, да, политически крайне опасные, но просто надо по-настоящему отдавать себе отчет в том, что если у нас сегодня есть какой-то не отыгранный еще в эмоциональном смысле политический потенциал, то это потенциал русского национализма. С этим надо очень тщательно, аккуратно работать, потому что один из выводов, который можно сделать из того, что я говорю, — это то, что очень наивно и контрпродуктивно пытаться строить в современной России то, что мы называем нормальный nation state.
Если вы возьмете численность русских в современной Российской Федерации, то это восемьдесят с лишним процентов. Подавляющее большинство национальных государств могут только позавидовать. Но это все равно не делает Россию национальным государством, потому что вопрос же не только в том, какова по численности, по удельному весу центральная группа, а есть ли у вас другие группы, политически мобилизованные через идею нации. Объясните татарам, что они не нация, а так себе, и посмотрим, как это у вас все получится.
Для международной политики русский национализм приобретает форму ирредентизма. В XIX веке под флагом Irredenta объединялась Италия, объединялась Германия. По крайней мере был такой как бы доминирующий нарратив о том, что все итальянцы мечтали, чтобы объединенная Италия их спасла. Но идея, что Россия должна спасти всех русских, которые находятся за ее пределами, и причем спасти путем освобождения и присоединения тех территорий, на которых эти русские проживают, очень опасна. Ирредентизм как таковой не обязательно очень опасен. Ирредентизм был официальной идеологией Федеративной Республики Германии в течение всего послевоенного периода, когда они отказывались признавать деление с ГДР и говорили о том, что мы по-прежнему настаиваем на том, что будет единое немецкое государство. Они этого добились. Ирредентизм является официальной идеологией Китая сегодня, который говорит, что все территории, отторгнутые от Китая, должны вернуться в материнское лоно. Гонконг вернулся, Макао вернулось, ну, вот еще Тайвань.
Применительно к Украине, например, и применительно к Казахстану или, например, к Эстонии какой-нибудь русский ирредентизм означает претензию на часть территории государства, то есть не на поглощение государства целиком. Это casus belli. Это не предмет для политических переговоров. В этом смысле то, что случилось вот в четырнадцатом году, Крым, Донбасс — это вот потенциально сценарий русского ирредентизма. Внутри страны русский национализм требует устранить автономии, что очень сложно. Вы не можете отнять что-то, к чему люди уже привыкли.
Это не вопрос правильности или неправильности этого устройства, справедливости или несправедливости. Вы можете двадцать пять раз объяснить татарам, что несправедливо заставлять русских на территории Татарстана учить татарский язык как государственный, но, поскольку тут завязаны совершенно конкретные материальные и статусные интересы, вы можете и двадцать шесть раз объяснить — все равно не поможет. Как вы будете решать этот вопрос? Непонятно. В этом смысле невозможно построение nation state. Nation state — это концепция, которая предполагает, что в государстве есть группа, мобилизованная как нация, которая считает это государство своей собственностью. После этого еще есть меньшинства. Они могут обладать всеми возможными правами, но они меньшинства, и именно в этом качестве они сами себя осознают. Но если вдруг оказалось, что в государстве две или более мобилизованных в политическом смысле общностей, которые сознают себя как нации, то тогда вы кому-то из этих общностей должны сказать: «Вот твое мнение о том, что ты нация, отменяется». Это самый прямой путь к гражданской войне. Есть, например, модель государства-нации, которая отличается от нации-государства именно тем, что она учитывает наличие нескольких мобилизованных групп. Например, Канада, например, Бельгия, например, Шри-Ланка. Это не значит, что всегда эта модель работает хорошо, но по крайней мере с этой моделью стоит считаться, ее стоит рассматривать. Что угнетает в наших рассуждениях об этих сюжетах — то, что, в общем, они основаны в теоретическом смысле на каких-то очень примитивных и довольно устарелых представлениях. Нация-государство не является решением наших вопросов.