Михаил Соколов: «Есть много причин, чтобы ходить в университет»
Статус знания в постсоветском обществе
Experts: Mikhail Sokolov
Статус знания в постсоветском обществе
Experts: Mikhail Sokolov
Статус знания в постсоветском обществе
Научное знание имело статус официальной советской религии, потому что было единственно верное марксистско-ленинское учение, которое, основываясь на научных идеях в отношении всего-всего, предсказало будущее развитие общества, победу коммунизма и все остальное, что оно предсказало. И с этой точкой зрения наука действительно занимала в официальной мифологии и идеологии очень важное место. Правда, это было скорее головной болью для науки, потому что наука категорически отказывалась поставлять то, что в эту картину мира встраивалось. Была экономика, была демография, была история, которая производила неудобные данные, была биология, которая тоже создавала некоторые аномалии вокруг себя. Поэтому получалось, что знание, с одной стороны, как бы официально должно было встраиваться в советскую идеологию, а с другой стороны, регулярно оказывалось, что оно из-за этого становится проблемой.
Официальная идеология лежит в сфере нормативной, в сфере морали. В ней могут быть какие-то идеи из политической философии, но точно не из микробиологии или генетики. А в Советском Союзе получалось, что все это тоже как-то пристегнуто к единой картине мира, поэтому для того, чтобы эта картина мира не рассыпалась, нужно вмешиваться в разные научные сферы.
Однако область контроля, область, за которой признавалось первенство партийной философии, постепенно сужалась. Большая дискуссия, которая освободила физматнауки от диалектического материализма, случилась еще при живом Сталине, в конце 40-х — начале 50-х годов. Связано это было с атомной бомбой. А после Лысенко стало понятно, что лучше и от биологии держать руки подальше.
Когда все рухнуло, обнаружилось, что пламенные коммунисты есть, но их доли процента, гораздо меньше, чем членов партии. Все остальные с удовольствием стали осваивать то, чего они всегда хотели, но в Советском Союзе было нельзя. Астрология расцвела. Один из первых продуктов, который продавался в кооперативных газетных ларьках, — это разные астрологические прогнозы.
Ценность высшего образования не обязательно связана даже с ценностью образования как такового. Есть много причин, чтобы ходить в университет, иногда совершенно не связанных с тем, что в этом университете как бы что-то преподают. Люди ходят в университет, потому что это принято среди людей их круга. Или ходят для того, чтобы найти себя, провести время в правильной социальной среде, завязать правильные социальные связи. Может быть, человек не верит в науку, в такой большой космический проект уподобления человека божеству. Но зато он уверен в практической пользе знания: выучить бухгалтерский учет, выучить юриспруденцию. Не надо верить в сакральность или естественность права для того, чтобы знать, что юристы зарабатывают много денег.
Поэтому популярность высшего образования и важность науки как элемента картины мира могут быть очень слабо связанными друг с другом вещами. Когда мы смотрим на вступительные конкурсы, когда мы смотрим на то, как расширяется система высшего образования, очень видно, зачем люди хотят его получать.
Самые популярные специальности — это не те, которые связаны с проектом радикального преобразования технологий, достижения Марса, открытия космической теории всего. Растут конкурсы на филологических факультетах, которые выглядят как классическая аристократическая «специальность по Веблену» — образование как демонстративная праздность. Образование ценно для элиты не потому, что оно имеет какую-то рыночную ценность, а ровно потому, что не имеет никакой рыночной ценности.
Когда начался политический и экономический кризис, университетов стало гораздо больше, чем прежде, потому что центральная, консолидированная воля направить образование на пользу стране, как она понимается обладателем воли, слабеет, и поэтому образование становится тем, чем его хочет видеть большинство простых людей. А хотят они видеть в нем канал по получению привлекательной специальности, возможность выделиться из своей среды и поступить в какое-то престижное учебное заведение.
Вот слово «престижное» в этот момент становится чрезвычайно важным маркером. И как машина, производящая престиж, высшее образование работает совершенно изумительно. И как средство канализации людей, сортировки по отправлению их на какие-то карьерные траектории, в общем, тоже работает. Не всегда так, как мечтают те, кто его получает, но работает.
Я думаю, что школа продолжает транслировать какое-то количество знаний, которые универсально необходимы. Но это будет касаться, наверно, начальной школы: чтение, письмо, арифметика, которые не всегда может дать домашнее образование. Большинство родителей вряд ли возьмут на себя все риски, связанные с тем, чтобы действительно составить для своего ребенка учебную программу.
Но школа — это еще и социализация, в смысле навык взаимодействия со сверстниками, навык взаимодействия с посторонними взрослыми, выстраивание иерархии. С этой точки зрения школа прививает очень много социальных навыков, которые не прививает семья.
В этом плане в школе перемены могут быть гораздо более важными, чем содержание уроков. Если бы кто-нибудь предложил отменить школу и все согласились бы, может быть, получилось бы гораздо больше проблем, чем мы сейчас можем себе представить. И не с тех сторон, которые можем себе представить. Первая нормальная безличная иерархия, первая бюрократия, с которой мы имеем дело, — это школьная бюрократия. И разные вещи, которые потом мы осваиваем, — от заполнения бессмысленных бумажных бланков до представления об интриге — мы впервые узнаем именно в связи со школой. Это очень большой блок навыков.
Мы произносим эти слова, предполагая, что есть какое-то целостное научное мировоззрение. Но целостного научного мировоззрения не существует. Есть много влиятельных теорий, которые люди в той или иной степени знают, но не обязательно стыкуют друг с другом.
То есть говорить о научной картине мира можно скорее в связи с фундаментальной верой в то, что в конечном счете такая научная теория может быть построена для любой сферы. Многие люди, которые верят, что для нечеловеческого мира мы можем построить такую теорию, как раз радикально не верят в то, что мы построим теорию общества а-ля Карл Поппер. И в этом плане научная картина мира точно не обладает какой-то внутренней цельностью.
У постсоветской научной картины мира есть свои особенности. Атеизм — это отсутствие веры в высшие силы, причем не просто, а вместе с присутствием радикальной веры в то, что Бога нет, а человеческое бессмертие достижимо только в участии в общем деле прогресса, в частности научного. Если и есть какая-то советская научная картина мира, то она имеет прежде всего такие коннотации, которые сами по себе, разумеется, не основаны ни на какой научной теории. Нет научной теории, которая говорит, что так правильно видеть мир. Религиозная картина мира тем более не едина, и количество религиозных картин мира значительно превосходит количество самих религий.
Что мы можем сказать об условных 86 % (не 86 %, а, вероятно, гораздо больше)? Очень мало мы можем сказать об этих людях. Мы знаем, например, что для многих из них, а, возможно, и для большинства религия и наука являются приложением к какой-то гораздо более важной вещи. Геополитической мощи, например. Людей, которые верят в науку, и людей, которые по-настоящему верят в Бога, гораздо меньше, чем людей, которые верят в национальное государство.
Наш большой настоящий национальный праздник — это не Пасха и не День космонавтики, а День Победы. Ну, Новый год в некотором смысле. Новый год — такая легкая версия, праздничная, семейная. А День Победы — трагическая, минорная, но при этом величественная.
И вот между этими двумя этими праздниками, собственно, и находятся эмоции у большинства людей. Для этих эмоций даже нет точного названия. Это не национализм, потому что национализм может быть антигосударственным. Это не обязательно империализм в смысле стремления покорять другие страны. Политика, которая описывается как империалистическая, может быть следствием такого умонастроения, даже часто является им. Но она вовсе ему не тождественна. Это не этатизм, потому что этатизм имеет очень сильные экономические коннотации. А здесь подчинение экономике — это необходимое средство.
Почему эта безымянная эмоция может приобретать такую самоценность, настолько, что все остальные сферы просто вплетаются в нее? Когда православная церковь объясняет, почему ей нужно отдать очередной храм, она говорит, что вносит неоценимый вклад в укрепление мощи российского государства. И поэтому православная церковь — правильная и хорошая организация. По идее, эта религиозная организация должна говорить, что она самоценна, в том смысле что ведет людей к вечному спасению. Это государство должно ей не мешать, а не она — ему помогать. Но мы не услышим подобной риторики ни от православной церкви, ни от одной другой конфессии.
Академические карьеры устроены так, что больше всего ресурсов и влияния достается уже известным людям. Но уже известные люди, как правило, не очень молоды. А печальная правда состоит в том, что способность производить важные научные результаты достигает пика довольно рано. А потом идет на спад.
Значит, почти по определению самым большим влиянием и ресурсом обладают люди, которые, скорее всего, используют их для того, чтобы развивать не самые лучшие идеи. Поэтому история про то, как великий в молодости ученый в зрелом возрасте впал в маразм, а в старости еще использовал все доступные каналы для того, чтобы терроризировать молодых, которые не соглашались к этому маразму присоединиться, к сожалению, очень печальна, но необычайно широко распространена.
История академика Фоменко в этом смысле вполне типична. Человек пишет блестящие математические работы, рано достигает того, что, как он осознает, является его научным пиком. Очень неприятно примириться с мыслью о том, что следующие 50 лет в карьере у тебя все будет, но понятно, что интеллектуальная жизнь более-менее закончена. Хочется поставить перед собой новую планку. Вы начали карьеру с революционной идеи, которая заставила старших коллег вздрогнуть и сказать: «Да такого не может быть». Хочется произвести еще одну такую идею; и чем сильнее коллеги вздрагивают, тем, в общем, кажется, что эта идея лучше. А потом выясняется, что нет.