Text

«Впервые я дала взятку. Потому что я не могу жить без этого журнала»

Source:http://otetrad.ru/article-817.html

Изо всей реформистской триады, провозглашенной Горбачевым, — перестройка, демократия, гласность — только последняя произвела ощутимый (и по-настоящему шоковый) эффект на советское общество. Процесс гласности, начавшись с т.н. «возвращения имен» — публикации запрещенных ранее в СССР классических текстов русской литературы ХХ века (Набоков, Булгаков, Пастернак, Ахматова и многие другие) и материалов о сталинских репрессиях, — стремительно, с 1987 по 1989 год, пришел к ситуации, в которой само существование цензуры ставилось под сомнение. Скорость идеологических перемен сильно опережала скорость перемен политических. О значении этого постепенно выходящего из-под контроля Горбачева процесса рассказывает отрывок из монографии историка, директора программы по изучению России American Enterprise Institute Леона Арона “Roads to the Temple: Truth, Memory, Ideas, and Ideals in the Making of the Russian Revolution, 1987–1991” (Yale University Press: New Haven and London, 2012).

Каждая великая современная революция, по сути, начиналась со стремления к достоинству. Последняя русская революция началась как восстание против позора лжи — «всепроникающей и всепожирающей» (А. Н. Яковлев), которая стала «нормой жизни». По мере того как ослабевал страх перед наказанием за публичный вызов лжи (или за отказ участвовать в производстве лжи), свидетели этого процесса непосредственно, физически ощутили первые ростки правды. Их сравнивали с мощной рекой, прорвавшей плотину и оставившей позади когда-то сдерживавшую поток «ржавую арматуру», а также «мусор и грязь». Внезапная возможность высказывать правду ощущалась как приток кислорода для заваленных в забое шахтеров или излечение от проказы.

«Живительные воды гласности и свободы утоляли жажду правды в закрепощенном обществе», — вспоминал Александр Яковлев, член Политбюро ЦК КПСС, роль которого в запуске и поддержании процесса либерализации уступала лишь роли Михаила Горбачева. «Первые глотки свободы, — продолжал Яковлев, — возможность говорить и писать всё, что думаешь, творить свободно, не боясь доносов и лагерей… туманили голову». Общество начало «узнавать правду о себе», ликовал литературный критик, и «этот процесс становился неконтролируемым!».

Статьи в газетах и журналах «ошеломляли» читателей, отмечал в то время один из ведущих публицистов. Почтовые ящики, откуда россияне извлекали газеты и журналы, превратились в источник ежедневных чудес. В креслах, на диванах или в метро миллионы людей читали о темах, которые всего лишь за три года до этого квалифицировались бы как преступление по статье 190 Уголовного кодекса РСФСР «Распространение заведомо ложных клеветнических измышлений, порочащих советский общественный строй».

«Мы не смели бы и думать о том, о чем пишем сегодня», — отмечал осенью 1986 года один из видных драматургов. Как рассказывалось в популярном московском анекдоте тех лет: ошарашенный мужчина звонит приятелю по телефону, желая убедиться, прочел ли тот статью в последнем выпуске еженедельника «Московские новости». «Еще не читал, — отвечает тот. — А о чем там?» «Ты с ума сошел? — отвечает звонивший (полагая, как и каждый, что его телефон прослушивается). — Это не телефонный разговор!»

Выступая с речью в июле 1987 года, Яковлев назвал гласность «нашим общим возвратом к истине», а главный редактор одного из ведущих либеральных еженедельников сравнил результаты этого процесса с «духовным землетрясением». «Острая жажда правды» стала наиболее ярко выраженной национальной чертой, «гражданским и политическим кредо миллионов». Перед глазами иностранных наблюдателей предстала страна, внимание которой было приковано к правде; страна, «изгоняющая дьявола» и испытывающая «катарсис». Правда обо всех и вся: об экономике и политике страны, о том, как народ действительно живет и о чем он на самом деле думает, о прошлых и нынешних руководителях, о мире за пределами все еще закрытых границ — «правда» стала «практически основным словом в словаре» нации, «символом и лозунгом перемен».

«Еще не читал. А о чем там?» — «Ты с ума сошел? Это не телефонный разговор!»

Наступающие перемены оказались настолько быстрыми и ослепительными даже для тех, кто был непосредственно вовлечен в практически ежедневное расширение пространства истины — писателей, журналистов и публицистов, — что и им порой приходилось напоминать самим себе о грандиозности этого «прорыва к свободе»: «Духовная жизнь общества меняется на наших глазах… Истина, которая была спрятана за семью замками и печатями, выпущена из темницы и стала нашим собеседником. Даже те… кто издавна затыкал истине рот, сейчас вынуждены прислушиваться к ней… И лишь взглянув назад и увидев, как далеко позади мы оставили „ледниковый период“, понимаешь, насколько резки повороты в нашей жизни и сознании, какие шоры мы сбрасываем и какие мощные механизмы подавления живой и свободной мысли демонтируем».

Люди страстно приникали ко всем источникам истины. Очереди в газетные киоски, «огромные толпы», порой огибавшие квартал, образовывались в шесть утра, а тиражи газет зачастую расходились за пару часов. Один из читателей назвал этот ежедневный ритуал «утренними газетными митингами». Из библиотечных фондов «исчезали» газеты и журналы со статьями наиболее известных публицистов гласности — Николая Шмелева, Анатолия Стреляного, Юрия Черниченко, Геннадия Лисичкина, Ларисы Попковой [Пияшевой], Василия Селюнина и Геннадия Ханина…

Читательская аудитория самых смелых газет и журналов достигла масштабов, которые ныне кажутся фантастическими. В период с 1986 по 1989 год подписной тираж еженедельника «Аргументы и факты», который из пресного пособия для партийных пропагандистов превратился в источник жестких комментариев и ранее секретных фактов и цифр обо всех аспектах жизни в Советском Союзе, вырос десятикратно, достигнув 20 млн 458 тыс. экземпляров. А еще через год число подписчиков на этот еженедельник достигло 32 млн 959 тыс. человек. Подписка на еще один либеральный еженедельник, «Литературная газета», удвоилась, составив 6 млн 627 тыс. 700 человек; подписка на «Известия» выросла на 40 % — до 10 млн 138 тыс. человек, а на «Комсомольскую правду» — почти на 20 % (14 млн 466 тыс. человек).

Еще одна бывшая пропагандистская газета, ставшая флагманом гласности, «Московские новости» (ранее распространялась в основном за рубежом на пяти-шести языках), довела свой российский тираж в 1987 году до 250 тыс. экземпляров, после чего Центральный комитет партии наложил запрет на дальнейшее увеличение тиража. Газета распродавалась за несколько минут по утрам в среду, а очереди за ней выстраивались с 5 утра. Она передавалась из рук в руки по всей стране. Ежедневно у редакции газеты на Пушкинской площади в центре Москвы проходили неформальные митинги и политические дебаты.

Тираж другого смелого издания, иллюстрированного еженедельного журнала «Огонек», который до 1986 года был «убийственно банален», вырос с нескольких сот тысяч экземпляров до 3,5 миллионов. Выходящая в журнале рубрика «Слово читателя», где письма публиковались без изменений, по праву стала называться «первым общенациональным форумом для открытых дебатов по политическим и социальным вопросам». В 1986 году «Огонек» получил 15 тыс. 372 читательских письма, в следующем году — 49 тыс. 619, а в 1988 году — 112 тыс. 84219 . «Впервые в жизни (а мне уже семьдесят) я дала взятку, — говорилось в одном из этих писем. — Знаете за что? За подписку на „Огонек“. Сколько? Пятьдесят рублей сверх прейскуранта. Пенсия у меня всего лишь восемьдесят рублей в месяц. Я вынужденa поступить нечестно, потому что не могу жить без этого журнала». После того как ведущие литературные (так называемые толстые) журналы приняли либеральную «повестку дня» и начали публиковать некоторых из лучших, запрещенных ранее российских писателей (вскоре добавив к ним революционных публицистов), они также стали быстро привлекать новых подписчиков. Под руководством вновь назначенных главных редакторов в период с 1986 по 1989 год тиражи журналов «Новый мир» и «Знамя» выросли более чем в четыре раза, а тираж «Октября» почти утроился. Тираж мало кому известного ранее журнала «Дружба народов» увеличился в десять с лишним раз.

Читательский бум возглавила интеллигенция. «Местная интеллигенция полностью занята тем, чтобы не отстать от всех журналов и газет», — сообщал американский журналист из Москвы в июне 1988 года. Действительно, согласно ответам на вопросы анкеты, распространенной в начале 1989 года среди читателей Ленинки — главной библиотеки Советского Союза, от трети до половины из них прочли по крайней мере некоторые из ключевых текстов возвращенной из небытия русской классики (так называемых новых старых книг), опубликованных в толстых журналах всего лишь за несколько месяцев до этого: «Котлован» Андрея Платонова, «Собачье сердце» Михаила Булгакова, «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана, а также «Доктор Живаго» Бориса Пастернака…

Под руководством новых главных редакторов с 1986 по 1989 год тиражи журналов «Новый мир» и «Знамя» выросли более чем в четыре раза, а тираж «Октября» почти утроился. Тираж журнала «Дружба народов» увеличился в десять с лишним раз.

Свежие статьи вызывали горячие дискуссии в автобусах и трамваях. В вузах, научных институтах, школах и на заводах возникали дискуссионные клубы. Одно из таких обществ — «Клуб имени Н. И. Бухарина», названный в честь одного из главных теоретиков коммунизма и ленинского соратника, который выступал против сталинской коллективизации в конце 1920-х и был расстрелян после показательного процесса, — сформировался на Камском автомобильном заводе (КамАЗ) в волжском городе Набережные Челны. «Должен признаться, что, впервые попав на собрание клуба, я был ошарашен, — сказал камазовский слесарь приезжим из Москвы в сентябре 1988 года. — Гласность — хорошо, но надо же знать, где остановиться. А затем я подумал: кто из нас должен определять, насколько далеко можно зайти [в дискуссии] и какими критериями измерять [свободу слова]? Я просто не привык к свободному обмену мнениями. Сейчас я считаю свободу мысли чем-то естественным». Другой член клуба добавил: «Когда я задумываюсь о том, каким был два года назад, то разница колоссальная. Я осознал, что и понятия не имел о социальных науках: то, что я знал, было всего лишь политическим суеверием; у меня не было собственной позиции».

Почти наверняка через восемь месяцев члены Бухаринского клуба оказались в числе десятков миллионов, которые смотрели каждую минуту девяноста пяти часов прямого эфира с первого съезда Совета народных депутатов. Впервые за семьдесят два года в законодательном органе страны без какой-либо цензуры шли публичные политические дебаты. На протяжении трех недель в мае-июне 1989 года страна практически замерла, «зачарованная», по выражению одной из ведущих центральных газет, «эйфорией» от такого уровня гласности.

За ходом съезда по телевидению или радио следили 70–90 % взрослых жителей крупнейших городов страны. «Все, кто мог, сидели перед телевизором», — писал один из самых популярных публицистов гласности Игорь Клямкин, поскольку перед ними развертывалось «нечто совершенно невообразимое по своей открытости, искренности и накалу политических страстей». Матери подвешивали к детским коляскам транзисторные радиоприемники, чтобы слушать, что происходит на съезде. По оценкам, объем производства в экономике в том периоде упал на одну пятую по сравнению с тем же периодом предыдущего года.

Давая интервью на следующий день после завершения съезда, один из депутатов, бывший лидер диссидентского движения и лауреат Нобелевской премии мира Андрей Сахаров предположил, что главным результатом мероприятия стало «пробуждение политического чувства у миллионов людей». Съезд подтвердил, по словам Сахарова, что «народ отнюдь не пассивен». «У него просто не было канала для [политических] усилий. А когда такой канал появился, с ним появилось и реальное политическое действие. Его значение станет яснее с течением времени».

Они учились говорить откровенно, «говорить то, что мы думаем, что мы действительно чувствуем», — писал обозреватель газеты «Известия» и телекомментатор Александр Бовин, чье тучное телосложение, огромная бальзаковская голова с гривой волос и роскошные усы были знакомы миллионам советских телезрителей: «Наука эта оказалась трудной… Кричащая немота была не жутким сном, а жуткой реальностью. Десятилетия триумфальной лжи, пустых речей и духовного паралича обрекли истину на то, что она стала нескладной, едва связной. Ныне мы учимся говорить правду… о себе, о своем будущем, о своем прошлом. Мы учимся оценивать сценарии будущего, поскольку оно создается сегодня. Проблема истины — не просто личная проблема каждого из нас. Это проблема совести, нравственности и самоуважения».

Одно из первых открытий этой «трудной науки» заключалось в том, что после семидесятилетнего симбиоза цензуры и террора одним из мощнейших препятствий к лучшему будущему был самообман. Когда «тоталитаризм начал уничтожать души, на смену творчеству пришло мифотворчество…» В корне этого трагического самообмана лежали идеологические догмы, гротескно расходившиеся с реальной жизнью, но не оспаривавшиеся несколько поколений. Место реальности заняли мифы, порожденные «густым туманом страха и демагогии». Они формировали политический, социальный и нравственный лексикон. Они лежали в основе действий…

Могло ли быть по-другому, когда экономика «деформирована», а политическая система «бесчеловечна»? Как могло сознание народа оставаться «нормальным»? Именно необходимость примирить «обычную логику» с «общей патологией» советской жизни породила десятки идеологических мифов, которые должны были «помочь советскому человеку поверить, что он живет хорошо и является счастливейшим человеком в мире».

Никто не сможет помочь стране, «даже Бог», пока не будут отброшены эти мифы, а вместе с ними и «хроническое самонепонимание». Выбор был жестким: «Окажется ли общество вновь опутано паутиной мифов, связывающих свободу воли, свободу действий и порождающих иллюзорные надежды, или же победу одержат свободный дух и свободный разум сознающего себя человека, способного найти свое место в мире без успокоительного идолопоклонничества?»

Демифологизация была ключом к «трудному возврату России к цивилизации». «Самоизлечение» от «самообмана» означало ни много ни мало «превращение в иной народ…»

Общенациональный самообман, насколько бы тревожным он ни был, — лишь один из аспектов того, что Сахаров называл «моральной деградацией общества». Если не считать десятилетия либеральной хрущевской «оттепели», то и дело перемежавшейся «заморозками» (1954–1964), то «нравственная трясина» стала «ужасающим результатом» четырех с половиной десятилетий сталинизма и коррумпированного «мягкого» брежневского тоталитаризма с его отупляющей смесью «обмана и самообмана» с бесплодным публичным дискурсом…

Один из читателей «Комсомольской правды» в письме в редакцию осуждал «ужасающую и трагичную… потерю нравственности колоссальным числом людей, живущих в границах СССР». Бессилие перед лицом «бюрократического всемогущества», ослепляющие «плотные пары страха и демагогии», растущая пропасть между жизнью людей и оглушающими лозунгами пропаганды — эти ключевые черты советского тоталитаризма породили то, что писатель Анатолий Приставкин назвал «практически новым биологическим видом» человека: «человек безответственный», который разучился действовать и даже думать без «команды сверху». Приставкин назвал его «человек бездеятельный», «человек безразличный» и «человек безынициативный».

По мнению одного из основателей советской социологии и одного из ярчайших представителей этой науки Владимира Шубкина, произошедшее с российским народом за предшествующие семь десятилетий стало не просто «демографической и генетической катастрофой», вызванной гибелью миллионов из-за террора, войны и голода. Самым страшным бедствием стало «уничтожение человека социального» и его замена «человеком биологическим»: «Вся независимая [от государства] общественная жизнь была запрещена. Нельзя, конечно же, называть общественной жизнь, состоящую из нудной обязаловки всяческих демонстраций и собраний, из позора и полностью контролируемых „выборов“ единственного кандидата, из механического единодушия при голосовании с регулярным и надежным поднятием рук… Большинство людей были обречены на чисто биологическое существование. Для множества невообразимые трудности и лишения при обеспечении самых элементарных потребностей в питании, одежде и жилье вытеснили всякую мысль о правах и гражданском достоинстве». Срочное решение проблемы было жизненно необходимым. В одной из статей 1987 года «Так что же с нами происходит?» автор утверждал, что народ необходимо «спасать», причем не от внешних угроз, а «прежде всего от самого себя, от последствий деморализующих процессов, убивающих самые благородные человеческие качества».

Как спасать? Сделать зародившуюся либерализацию судьбоносной и необратимой, не «оттепелью», а изменением климата. Но что могло бы гарантировать такую необратимость? Прежде всего — появление «свободного, раскрепощенного человека, обладающего иммунитетом против возврата к духовному рабству». Мы должны наконец понять, заявлялось в феврале 1989 года в передовице «Огонька», что лишь человек, неспособный быть полицейским осведомителем, неспособный к предательству и лжи во имя чего бы то и кого бы то ни было, может спасти нас от возврата к тоталитарному государству.

Круговой характер этой логики, согласно которой для спасения народа необходимо спасти перестройку как духовную «революцию», а перестройку, в свою очередь, можно спасти, лишь если она изменит человека «изнутри», никого, по всей видимости, не волновал. Размышлявшие об этих вопросах вслух, похоже, полагали, что спасение страны посредством перестройки и извлечение ее народа из духовной трясины тесно и, возможно, неразрывно переплетены.

Главным было вернуть людей от «крепостничества» и «рабства» к гражданственности. «Хватит! — заявил Борис Васильев, автор замечательной повести о Второй мировой войне („А зори здесь тихие“), на основе которой был снят фильм. — Хватит лжи, хватит угодничества, хватит трусости. Давайте наконец вспомним, что все мы — граждане. Гордые граждане гордой страны!»

Прошло чуть более полугода после объявления Михаилом Горбачевым в январе 1987 года о начале гласности и «демократизации», как Александр Яковлев обратился к нравственным основам политической революции, которую он сам помог начать и сохранить. Достижения, основанные на «нарушении принципов честности и нравственности», не могут быть глубокими и долговечными, заявил он летом 1987 года на собрании партактива в Калуге. Вопреки официальной догме он декларировал приоритет «духовного» над «материальным»: политические и экономические достижения, как бы они ни впечатляли, утверждал Яковлев, являются временными. Лишь «человек и его ценности вечны». Дом и семья. Свобода и долг. Честность, порядочность и справедливость. Миролюбие, гуманизм и щедрость. Смелость, верность и самопожертвование. Работа и творчество. Разум и талант.

Единственный путь к свободной, процветающей и достойной России лежал через познание миллионами россиян прошлого и настоящего страны.

Для Яковлева возврат к этим ценностям после десятилетий их подчиненности государству был жизненно важен. Революционные изменения не могут происходить без «глубоких нравственных улучшений». Демократия и нравственность были неразделимы. В конечном итоге суть реформ для Яковлева заключалась в «восстановлении нравственности везде и во всех случаях». Нравственность, заключал он, приобрела «политический смысл». Императивом, неотъемлемым условием политической революции считалась теперь задача создания нравственного человека и гражданина…

О чем бы они ни писали в течение этих пяти лет — о продовольственном дефиците или Второй мировой войне, о промышленности или культуре, об уровне жизни или медицине, о сталинизме или марксизме, о демократии или рыночной экономике, — лучшие публицисты гласности были нравственными философами, полагавшими, что «новая структура ценностей» является «ключевым вопросом» процесса, который, как они твердо верили, означал развертывание революции, а не просто «смену декораций». Они были моралистами, страстными и нетерпеливыми, изъяснявшимися на языке абсолютов. Их цель заключалась в «улучшении нравственного состояния» общества…

Задача эта была не из легких. Шубкин писал о «грустной, печальной реальности»: люди «унижены, оскорблены, обмануты» и лишь сейчас робко «начинают догадываться, что могут быть гражданами». Он называл эту задачу «нравственным образованием», «пробуждением» народного сознания.

Таков, судя по всему, был сложившийся консенсус. Для Сахарова «возрождение советского общества было «возможно только на [новой] нравственной основе»… Михаил Горбачев видел задачу «демократизации» в формировании новой «нравственной атмосферы». Один из советских ведущих экономистов считал «революционные изменения человеческого духа» «первейшим условием» общественного «самообновления». По мнению одного из известных ученых-юристов, «наша мирная революция может добиться успеха только как высоконравственный процесс».

В книге «Великий разрыв» (The Great Disruption) об обширном и судьбоносном распаде общественных нравов философ-политолог Френсис Фукуяма назвал такие попытки врачевания общественной нравственности «ренормированием», то есть введением новых норм. По его словам, «великий разрыв» неустраним сам по себе. Людям придется признать, что их общественная жизнь ухудшилась, что им придется потрудиться над «ренормированием» своего общества «посредством обсуждений, аргументации, культурных споров и даже культурных войн».

К 1988 году такое «ренормирование» Советской России стало основным пунктом революционной повестки дня. «Мы на грани духовной революции… которая потребует от нас предельных усилий и подлинного творчества, — писал Игорь Клямкин. — Похоже, мы лишь сейчас начинаем понимать, насколько глубокое и сложное духовное возрождение нам предстоит пережить».

Необходимость предвидеть — и вдохновлять! — эту нравственную революцию подтолкнула лидеров общественного мнения из числа сторонников реформ к иному использованию правды. К середине 1988 года размывание цензуры сменилось более целенаправленным, организованным и практичным использованием правды как в качестве диагностического инструмента, позволяющего оценить ущерб, нанесенный стране за предшествующие семь десятилетий, так и в качестве средства восстановления нравственности. Честный разговор с народом о том, что произошло с ним и со страной, стал отныне незаменимым средством «укрепления ценностей и нравственных понятий».

Единственный путь к свободной, процветающей и достойной России лежал через познание миллионами россиян прошлого и настоящего страны.

Для трубадуров гласности не существовало более высокой и жизненно важной миссии, чем «содействовать» этим революционным «процессам самосознания»…

Страна, которая так долго лгала себе, должна была наложить на себя «епитимью» правды. Каждый институт — политический, экономический, общественный — должен был предстать перед «судом правды и совести»…

За этим последовал безжалостный общенациональный самоанализ поразительной широты и силы — важнейший элемент колоссальных и отчаянных усилий выковать более достойного и добродетельного человека, государство и общество…

Их были сотни: писатели, публицисты, журналисты, телевизионщики, ученые. Они выступали с публикациями и передачами повсеместно — от «Известий» и «Центрального телевидения» до множества местных газет, радио- и телевизионных станций. Они различались в той же мере, что и их аудитории, пейзаж, климат и часовые пояса их бескрайней страны.

При этом в биографиях ряда самых знаменитых и влиятельных представителей этой плеяды было нечто общее. Было ли им сорок, пятьдесят или шестьдесят лет, они с гордостью относили себя к шестидесятникам. Ненависть к сталинизму была краеугольным камнем их «политической культуры», а все написанное ими основывалось на горячей вере в то, что «в любом честном и думающем человеке сталинизм может вызвать только лишь яростный отпор, протест, противостояние, желание изменить эту бесчеловечную систему». Именно они, говоря словами Александра Яковлева, «сорвали ржавые запоры большевизма, выпустив правду из железной клетки на свободу»…

Гласность в буквальном смысле слова началась с вышедшего в 1986 году антисталинского фильма-аллегории «Покаяние». В вопросе из фильма «К чему дорога, если она не ведет к храму?» писатель Борис Васильев слышал народную отповедь и мольбу: «Когда же вы, интеллигенты, восстановите дорогу к храму народного достоинства, нравственности, счастья?» Поднимаясь в ответ на этот призыв, трубадуры гласности задумывались ни много ни мало, как о «новом видении мира», готовясь дать «пример бескомпромиссного, бескорыстного поиска истины». Говоря словами главного редактора журнала «Новый мир» Сергея Залыгина, они думали о том, как воссоединить свою страну с «общечеловеческими» ценностями, от которых она была «отделена железным занавесом».

Они были бескомпромиссны, пылки и мечтательны, а их планы — грандиозны и судьбоносны. При этом они не были слепы перед лицом грандиозных препятствий, стоявших на пути. «Выдавливание» из себя внутреннего «раба по капле», как говорил Чехов, — долгий и болезненный труд. Подобно тому как на невозделанной почве растут лишь сорняки, в несвободном человеке спонтанно порождаются лишь агрессивность и нетерпение. Способность мыслить свободно достигается нелегкими усилиями.

Они подозревали, что пройдет очень много времени, прежде чем страна оправится от нравственного «паралича», когда покрывшиеся коркой от десятилетий лжи «бельма» спадут с глаз народа, а их правда станет «народной правдой». Расставание с мифами будет болезненным, а многих приведет в замешательство. Они знали, что научиться «вдыхать воздух свободы и ценить ее грандиозные дары» будет очень сложно.

Фотография на обложке: У стенда газеты «Московские новости» на Пушкинской площади / Олег Иванов / ТАСС