Строить заново
Алексей Левинсон — о российском обществе
Эксперты: Алексей Левинсон
Алексей Левинсон — о российском обществе
Эксперты: Алексей Левинсон
Алексей Левинсон — о российском обществе
Любой, кто сейчас это смотрит, охотнее всего согласится с тем, что у нас есть обязательно кто-то наверху. Ну, назовем это «верх». Это, очевидно, комбинированный слой экономической и политической высшей элиты, по сути, это получается тавтология. Элита — это и есть те, кто наверху. Но тут хочется подчеркнуть практически состоявшееся слияние экономической и политической элит. Об этом много говорят: невозможно быть наверху экономики, не войдя в какие-то очень тесные отношения с политическим верхом. А политический верх сейчас, в отличие от верхов советских, обеспечил себе очень серьезные экономические блага.
Есть другой конец этой лестницы (если это лестница) — это низы, это что-то, что называется иногда английским словом underclass. Русского эквивалента этому слову даже не найдешь. В общем, это люди, которые ниже нижнего. Их наличие тоже всем известно. И это вызывает у многих чувство сожаления, может быть, даже какого-то стыда перед самими собой за то, что есть кто-то, кто очень беден и находится в очень плохом положении, явно более плохом, чем говорящий об этом. Это тоже обязательная черта таких разговоров о социальной структуре нашего общества.
«Левада-центр», где я работаю, проводит опросы, как все знают, если не всего, то почти всего населения Российской Федерации. Мы задаем вопрос «К какому слою вы себя относите?» и из года в год получаем один и тот же результат. Подавляющее большинство людей желает себя отнести не к этому верху, не к этому низу, а к некоторой середине. Большинство из этого большинства записывает себя в то, что можно назвать «средний средний класс», то есть середина среднего класса. Но довольно многие находят себе место ниже середины. Этот низ середины — это такая укоризна всем остальным, мол, вот куда нас поместили, мы бы должны были быть в самом ядре, потому что мы такие же люди, как все.
Вообще, ощущение россиян, что мы такие, как все, очень сильное. Но только теперь пора сказать: а какие все? Вот тут произошли драматические изменения. В самом деле, Россия пережила… можно сказать, весь Советский Союз в его прежних границах пережил процесс деиндустриализации, который коснулся очень большого числа промышленно развитых стран мира. Но только у нас деиндустриализация шла не за счет, скажем, вывода производств в другие страны, как из Соединенных Штатов на Дальний Восток уходили производства. У нас они никуда не уходили. Наши производства просто разрушились, не выдержали конкуренции и политических пертурбаций. Деиндустриализация нашего общества произошла. Это сильнейшая травма для россиян, потому что произошла утрата статуса трудящегося. Люди моего возраста и младше помнят, что это было главное обращение власти к народу: «Трудящиеся!» Это было слово, в которое было встроено определенное уважение, потому что нетрудящимся быть нехорошо, а вот трудящимся быть хорошо. Слово «трудящиеся» происходит от слова «труд», слово «труд» в нашем языке тоже имеет встроенное позитивное значение. Обращаю внимание на то, что ни слово «трудящиеся», ни слово «труд» не присутствует в нашем повседневном обиходе. Осталось слово «работа», у тебя есть работа, у меня нет работы, где работа, хорошая работа, плохая работа. Но слово «труд» уже не участвует. Но это не просто ушло из языка, как слово «карета» или «подпруга». Ушла из языка марка человеческого статуса. Вот лишение миллионов, если не десятков миллионов людей возможности как-то обозначить свой статус через свою работу, через то место, где ты работаешь, это колоссальное изменение того самого, о чем мы с вами говорим, — общественной структуры, потому что общественная структура состоит из самоощущений людей. Это то, как люди размещают себя в общественном пространстве.
Зависимость человеческого успеха от его труда, от его усилий в значительной степени нарушена в стране с сырьевой экономикой. Здесь нет виноватых в этом смысле, но это так. И если разрушилась эта связь, то это значит, что трудовая этика, на которой было построено очень многое в нашем обществе, повторяю, в обществе трудящихся, трудовая этика подорвана этой рухнувшей связью между твоей прилежностью, твоими усилиями и результатом.
Очень много раз мне приходилось слышать в самых разных обстоятельствах: мы жили в Советском Союзе, и там никто не смотрел, кто там русский, а кто нерусский, кто украинец, татарин, еврей и так далее, а вот теперь, дескать, на это очень много обращают внимания. Наверное, действительно это так, но я не могу сказать, что Советский Союз представлял такую вот идиллию. Но важно не то, что этого в самом деле не было в Советском Союзе. Важно то, что идентичности, которые социологи относят к псевдоприродным, получили действительно очень большое значение, в особенности в самые первые годы после обрушения тех структур, в которых жили советские люди. Да, если я больше не могу себя чувствовать членом какой-то очень большой организации типа КПСС или ВЛКСМ, не могу себя чувствовать принадлежащим к очень большому коллективу нашего родного завода, тогда происходит то, что общество отступает к более архаическим, тем, которые кажутся природными, идущими из древности или из самой сути вещей, основаниям. Вот мы земляки, мы все со Смоленщины, мы все приехали откуда-то. Или это национальное определение. Между прочим, в других обществах, не собственно русских, так называемые клановые или какие-то племенные самоопределения тоже оживились. Мы-то теперь думаем, что эти тейпы или кланы в Чечне или в Дагестане — они просто еще в древности, они еще из этого не вышли. Да нет, им пришлось к этому вернуться, когда разрушились другие способы идентификации. Сейчас я хочу сказать, не скрывая своего возмущения, что наше общество, его русская часть, стала в значительной степени расистской, чего не было в самом деле при советской системе. Но я же думаю, что объяснение этому опять-таки состоит в том, что за отсутствием других способов вычисления статусов, вычисления того, какого социального отношения заслуживает человек, тот, кто едет рядом с вами в общественном транспорте, приходят к таким примитивным способам определения.
Помимо тех способов опознания другого, о которых я только что сказал, национальных, расовых и тому подобных, конечно, очень большое значение имеет то, о чем так много сейчас говорят, а именно имущественный статус человека, который другие могут видеть через то потребление, которое он осуществляет, предъявляя себя другим людям. Это в социологии называют показным потреблением. Это происходит в том числе потому, что других способов предъявить какой-то свой статус другим и претендовать на какой-то статус, в общем, не так много. Вещи, в том числе такие вещи, как одежда или автомобиль, это один из тех немногих языков, на которых можно высказываться в данном случае.
У меня возникает иногда подозрение, что те, кто закупает для нас одежду, импортирует автомобили или даже производит их на нашей территории, немножко забегают вперед. Тот факт, что люди покупают какую-то люксусную вещь, беря кредит, на самом деле означает, что, в общем, эти граждане завышают свой статус; иногда, как известно не только в нашей стране, это кончается очень плачевно. Я думаю, что дело будет идти к тому — и должно вроде бы, по законам социального развития, — что эти знаки престижа, знаки общественных состояний будут терять свое значение. Будут приобретать значение знаки не статусов, а ролей. Это более интересно.
Вопрос о среднем классе — очередной вопрос, по поводу которого нет согласия в профессиональном сообществе. Определение среднего класса нашего и того, что называют средним классом на Западе, не сходится. У нас прежде всего нет идеологии среднего класса. Вот эта middle class mentality не сложилась. Еще можно сказать об одном важном отличии того, что у нас называется средним классом, от среднего класса на Западе, — это о его составе. Когда-то он начал возникать примерно на тех же основаниях, что западный средний класс. Это были прежде всего предприниматели именно средней руки, ну и люди свободных профессий. Из них он и начал складываться. И там было даже что-то вроде морали — той, на которую уповали люди, что это тот класс, который ориентирован на стабильность, на либеральные ценности и так далее.
Да, что-то в этом роде начиналось, но довольно быстро с опережающей скоростью пошел совершенно другой процесс — процесс превращения по уровню потребления, по характеру потребления превращения в средний класс служилого сословия, людей, находящихся на государственной службе. Вот этот протосредний класс дал им модели потребительского поведения. Куда отдавать своих детей, куда ездить в отпуск, что носить, как выражаться. Но надо отдавать себе отчет в том, что эти чиновничества, живущие по лекалам и канонам среднего класса, с точки зрения своего отношения к жизни, отношения друг к другу и, главное, отношения к тому, что выше их, — это совершенно другие люди. Они не чувствуют себя свободными. Но для них этот вопрос вообще не встает, и в этом смысле они отличаются от предпринимательского класса.
И второе внешнее отличие состоит в том, что предпринимательский класс в нашей стране не растет, стагнирует на протяжении более десятилетия. Это возвращает нас к вопросу о том, как устроена наша социальная иерархия. У нас растет нижний слой за счет временного ухудшения материального положения всей страны в целом. Наряду с этим у нас растет верхний слой, который представлен в значительной степени именно теми, кто находится на государственной службе. Вот что происходит с нашим средним классом.
В литературе, посвященной социальным преобразованиям, появился термин «прекариат». Он от слова precarious (причудливый, прихотливый, переменчивый, непостоянный) — это, в общем, в своем роде парадоксальный термин. Он как бы закрепляет представление о людях, чье состояние не закреплено. Это такая особенность. Там у него суффикс «-иат», чтобы отнестись к предыдущему социальному определению «пролетариат», тому, которое, наоборот, обладало очень многими признаками основательности, не говоря о том, какие упования и надежды с ним связывал марксизм и другие учения. Там вот, на месте этого рабочего класса, лишенного средств производства, или, наоборот, в советской версии, вернувшего себе средства производства, на этом месте находится очень большая категория работников, которые находятся в состоянии неопределенном, подвижном, не закрепленном никакими социальными институтами или, наоборот, людей, которые подчиняются действиям социальных институтов, их выбивающих с мест, не дающих им занять какие-то места, на которые они претендовали.
Привьется ли слово «прекариат» в нашем языке и в нашем словоупотреблении — увидим. Я бы хотел обратить внимание на то, что у нас было и не вызывало никаких особенных чувств слово «разнорабочий». Если вдуматься в то значение, которое, вообще-то говоря, в этом слове скрыто, то мы можем сказать, что у нас давно существует этот слой. И сейчас огромное количество людей в их понятиях рухнули в эту категорию разнорабочих. Может быть, стоит подумать о том, как должна развиваться наша экономика, должно ли в ней сохраняться такое количество рабочих мест для разнорабочих, или в ней должно увеличиваться количество мест для людей с разной квалификацией и разной компетенцией, но которые могут говорить о своем положении, не стесняясь. Потому что себя причислять к разнорабочим — это сейчас значит говорить о том, что статус мой невысок. А вот если у меня есть такая отличная от всех компетенция и специальность, я могу делать вот это, а другие этого делать не могут, — это одно из направлений, которые мне кажутся очень важными и многообещающими. Потому что разнообразие квалификаций, компетенций и специальностей в обществе будет вести к большей социальной дифференциации.
Я говорю о той дифференциации ролей, положений, где у множества людей есть равные основания для уважения друг к другу. И при этом приходится уважать людей разных, которых мы не сводим ни в какие единые категории. Такое общество гораздо более надежно, в нем гораздо лучше жить людям. Вот это то, чего бы хотелось и себе, и, главное, тем, кто будет жить после нас.