Механизм катастрофы
Владимир Булдаков — о революции
Эксперты: Владимир Булдаков
Владимир Булдаков — о революции
Эксперты: Владимир Булдаков
Владимир Булдаков — о революции
Человеческое сознание устроено таким образом, что чем сложнее какое-то явление, особенно явление прошлого, явление довольно смутное, тем больше соблазн упростить его до каких-то простейших, элементарнейших величин. Вот если мы говорим об истории революции — об истории революции вообще, об истории русской революции в частности, — то здесь этот самый момент, этот феномен сказывается в полной мере. Налицо, значит, стремление упростить — не обязательно до какого-то заговора, а до руководства, допустим, Ленина, или Троцкого, или большевистской партии в целом.
В общем-то, в этом тоже нет ничего удивительного. В свое время с Великой французской революцией была примерно такая же ситуация: после революции, уже буквально со времен Наполеона революцию старались предать забвению, объяснить злокозненностью различных масонов, и так далее и тому подобное, затем начались какие-то попытки реставрационного характера, и только наконец французы — и это, вероятно, выдающееся изобретение исторического сознания — постепенно пришли к выводу, что главная цель и идея революции — это создание французской нации, в котором участвовали буквально все. Именно поэтому до сих пор французы 14 июля отмечают День взятия Бастилии. Это символический акт, брать там было, в общем-то, нечего, можно было и без этого обойтись, можно было обойтись без революции, но считается, что с этого момента ведет свой отсчет французская нация, и эта идея привилась во Франции.
Что касается России, то у нас, к сожалению, хотя прошло уже сто лет, положение намного сложнее, я бы сказал, даже печальнее. Мы никак не можем осознать, что мы сами сделали эту самую революцию, то есть формально наши деды, прадеды и так далее, но мы как таковые, как субъект истории в этом тоже участвовали, и мы преемники этого самого явления.
Представьте себе, в начале ХХ века Россия оказалась в весьма необычной ситуации. С чем это связано? Не только с тем, что бывшие крепостные уже стали свободными — не только с этим. Это связано прежде всего, на мой взгляд, с колоссальным ростом народонаселения, демографическим взрывом. Это раз. Миграционные процессы — это два. То есть деревня стала мигрировать в города. Очень значительный фактор — так называемая информационная революция: мы забываем о том, что в свое время для России телеграф, телефон, кинематограф, газеты — это было примерно то же, что для нас интернет, то есть прорыв непонятно куда. И из всего этого вырастала смута и разруха в головах, грубо говоря, и человек оказался дезориентирован. Обыденный человек стал оглядываться назад: «А что было в прошлом?» Напротив, другие стали смотреть в будущее, а это будущее в данной ситуации виделось таким же, как в других развитых странах. И вот возник культурный раскол, хотя и до этого, в общем-то, образованное общество и основная масса населения в лице крестьянства находились в разных культурных измерениях. За ними стояли определенные культурные тренды. Один был устремлен в будущее, причем весьма и весьма безоглядно в своих проявлениях. Что касается другого, он тянул — упорно, но тянул — в прошлое, там было понятнее. Из этого вырастала, в конце концов, революция, весь революционный процесс.
Что касается русской революции, то ее специфика заключается в том, что возобладала традиция в лице колоссальной, гигантской крестьянской массы, и эта крестьянская масса всю демократию, очень слабую, очень неуверенную в себе и, в общем-то, запоздалую по своим действиям, захлестнула. Что касается этого крестьянского сознания, то оно состоит из двух противоположных компонентов: с одной стороны — смирение, с другой — бунт; с одной стороны — долготерпение, а с другой стороны — терпеть дальше некуда. И вот когда терпеть стало некуда, тогда на волне этого нетерпения большевики пришли к власти.
Конечно, ключевым вопросом событий семнадцатого года является роль большевиков в этих событиях. И здесь я бы начал с возвращения Ленина в Россию, с его известных всем апрельских тезисов. Не все знают, что эти тезисы не приняли даже в большевистской партии. Я бы хотел обратить внимание на следующий момент. Ленин там говорит очень просто: «Доверьтесь нам, и мы дадим вам нашу программу». Через некоторое время Ленин заговорил по-другому. В его текстах семнадцатого года можно встретить такие фразы: «Надо учиться у масс, нужно доверять массам». Ленин использовал в борьбе за власть, в борьбе за победу своей революции массовые настроения, а они сводились к простому: «Долой то, что мешает нам в сегодняшней жизни». Во-первых, необходимо прекратить войну, которая нам непонятна, которая несет одни убытки. Во-вторых, основная масса населения, крестьянство, должна получить землю, причем получить так, как им хочется, то есть «черный передел» земли. Вот на этих настроениях, чувствах и сыграли большевики. И вся их демагогия держалась на импровизации, на созвучии, на лозунгах, которые понятны, доступны массе, — прежде всего необразованной крестьянской массе. А что касается движущих сил революции, то тут надо заметить откровенно: хотя большевики говорили о пролетарской революции, на самом деле революцию двигали совсем другие люди — имеется в виду пресловутый человек с ружьем, то есть солдатская масса, которая заполонила города к этому времени и прежде всего столицу, а это в основном бывшие крестьяне. И вот им эта демагогия была более чем доступна: «На фронт не пойдем, вернемся в деревню и поделим землю». Вот вся загадка большевистской демагогии, ничего сложного здесь совершенно нет.
Несмотря на то что большевики сознательно или бессознательно ориентировались на победу крестьянского революционного большинства, по своей ментальности они были, конечно, людьми западного общества, последователями Карла Маркса, и в этом смысле они вовсе не думали о том, что их октябрьский переворот приведет к социализму. Ставка была принципиально иной — был курс на мировую революцию. Тут действовала простая логика: если мировая война не кончается, если она несет неисчислимые бедствия, то надо противопоставить ей мировую революцию, иначе и быть не может, и в эту мировую революцию против войны империалистической (по тогдашней терминологии) должны включиться все слои трудящегося населения.
И если революция произойдет в России, то, как казалось Ленину и большевикам, она рано или поздно найдет отклик на Западе, и тогда мировая война закончится свержением империалистических правительств, возникнет совершенно иная международная ситуация. На это делалась ставка. Можно сказать, что большевики (по крайней мере рядовые большевики, не столь искушенные в теории) рассчитывали на то, что Запад им поможет. Конечно, это была не безосновательная установка. Дело в том, что все народы устали к тому времени от мировой войны, и всем известно, что через год после революции Октябрьской последовала ноябрьская революция в Германии. Это тоже факт, и это совершенно не случайно, но одно дело — революционные процессы в Европе, и другое — революционные процессы в России.
В одном случае, в Европе, все это вылилось в некий эволюционный процесс. Что касается России — здесь, в общем-то, имела место самая настоящая пугачевщина. Это смутное время. Недаром я одну из своих книг так и назвал — «Красная смута». Это в значительной степени было повторением того, что случилось в XVII веке, то есть все взбунтовались, все не приняли существующую власть, а потом, когда энергия хаоса истощилась, все признали ту власть, которую им подсунули, или признали те силы, которые оказались в состоянии удержать эту власть. Вот вся логика революционных процессов семнадцатого года и последующего времени, и надо сказать, что Гражданская война была естественным продолжением большевистской революции. Она началась 25 октября 1917 года, когда Военно-революционный комитет заявил, что от лица Петроградского совета он принимает на себя всю полноту власти и убирает с исторической сцены Временное правительство. Большевики считали, что Гражданская война — это что-то естественное. Правда, они рассчитывали не на длительную гражданскую войну, а на своего рода, как сказал Ленин, «триумфальное шествие советской власти». Надо заметить, что нечто, напоминающее триумф некоторое время было, пока большевизм не показал свое диктаторское лицо.
Чем отличались события конца ХХ века от революции начала ХХ века? Прежде всего тем, что социодемографическая ситуация была уже иной. Во-первых, люди были уже образованные. Во-вторых, в начале ХХ века удельный вес молодежи в населении был чрезвычайно высок (в отличие от конца столетия), а это чревато повышенной агрессивностью социальной среды и характеризуется также тем, что сфера воображаемого раздулась до невероятных размеров — в молодые головы очень легко входят всевозможные утопии. Кстати сказать, в конце ХХ века без утопий тоже, как известно, не обошлось. В данном случае в конце ХХ века утопии лежали уже не впереди и не позади, они лежали как бы сбоку: будем такие, как на Западе. В этом разница.
Мне думается, что нужно учитывать, что к концу ХХ века население России не просто состарилось — оно устало. И еще один немаловажный фактор: если в начале ХХ века мы все-таки имели дело с более или менее социально самостоятельными людьми, будь то крестьяне или даже рабочие, то советская система за семьдесят четыре года превратила население России в сборище иждивенцев в полном смысле слова. Все жили от зарплаты до зарплаты, надеяться можно было только на государство или в лучшем случае на профсоюз, который, кстати сказать, тоже плясал под дудку государства. Надеяться было не на кого и не на что.
И в этих условиях, конечно, возможен были и такой переход сознания: «Сделаем как на Западе, устроим политическую систему многопартийную, парламентарную, и все образуется само собой». Это тоже одно из довольно характерных заблуждений русского ума: «Сделаем так единым махом — и все у нас получится». Так не получается, так не бывает никогда. Любая революция — это включение новых масс населения, активной его части в конструктивный созидательный процесс. Этого не получилось в семнадцатом году, когда шел тотальный передел собственности, точнее, уничтожение всякой собственности. То же самое произошло в конце ХХ века, когда произошло растаскивание государственной собственности.
Несмотря на то что в советское время все говорили о коллективизме советского человека, на самом деле советский строй воспитал хозяйственных эгоцентриков, которые знали только одно: хватай, тащи, забирай. Колхозник не был коллективистом. Он был крепостным, который, правда, не осознавал своего крепостного состояния и полагал, что он действительно участвует в строительстве социализма. Весь ХХ век, да и не только ХХ век, — цепь массовых самообольщений на этот счет. Мы очень мало занимаемся делами практическими и слишком много думаем либо о светлом будущем, либо о чем-то совершенно несбыточном. Великая русская литература это давно уже подметила, ничего удивительного в этом нет. Мы постоянно строим замки на песке — от этого тоже никуда не денешься. В свое время и Фукидид об этом сказал: «История повторяется в силу неизменности человеческой натуры». Человеческая натура действительно не меняется в социальном смысле в архаичных обществах. Что касается нашего нынешнего общества, оно, увы, построено на весьма и весьма архаичных основаниях. В наших условиях революция сознания — это всего лишь спуститься с небес на землю, то есть заняться практическими делами. У нас обычно рассуждают по-другому. Когда говорят об истории, первый вопрос, который возникает, — «Кто виноват?» Виноват всегда сам, всегда сам, потому что не понимаешь того мира, в котором живешь, не участвуешь в процессе изменения этого мира, и не надо думать, что маленький человек в этом не участвует. Он в этом участвует своей пассивной позицией — и это уже участие.
Может быть, в этом смысле возможна и необходима такая шокотерапия в области истории, осознание того, что было, — может быть. Во всяком случае, та нынешняя политика памяти, вольная или невольная, спонтанная или сознательная, — она, конечно, никуда не годится. Что-то нужно здесь регулировать. Конечно, лучше было бы, если б регулировала это сама общественность. Но у нас общественность, как вы знаете, как нечто единое пока не сложилась, будем говорить откровенно. Когда это произойдет — не знаю, но вся наша надежда только на это.