ОУ приводит расшифровку лекции британского социолога Зигмунда Баумана (1925–2017) «Текучая модерность: взгляд из 2011 года», состоявшейся в рамках проекта «Публичные лекции Полит.ру» 21 апреля 2011 года и посвященной эволюции функций государства в современных условиях.
Я думаю, что вы знакомы с понятием текучей модерности — или текучей современности, иными словами. На сегодняшний момент существуют серьезные теоретические споры о том, какой термин наиболее точно может обозначить тот глобализирующийся мир, в котором все мы с вами живем.
Понятие «текучая модерность» (liquid modernity) — это, конечно же, метафора. Отличительной характеристикой любой жидкости или любой текучей субстанции является то, что она не способна сохранить своего состояния надолго, меняясь под влиянием даже малейших сил. Таким образом, подобные субстанции все время находятся в состоянии перемены. Лично я предпочитаю понятие текучей модерности другому понятию, которое нам также часто приходится слышать, а именно — понятию «постмодерн», так как понятие текучей модерности в отличие от постмодерна несет в себе положительный смысл. Постмодерн содержит в себе идею о том, что современность — это уже не та эпоха модерна, которую мы знаем, это своего рода отрицание модерна. Указывая на факт некого изменения, данное понятие очень мало объясняет нам то, в чем же именно состоит принципиальное отличие эпохи модерна от того мира, в котором мы живем сегодня. Мне кажется, что самая важная черта современного периода состоит в ненаправленности перемен. Сегодня, как никогда, сложно сказать о том, что происходящие перемены имеют какое-то заранее определенное направление, они застают нас врасплох, мы их не ожидаем и не предвидим. Поэтому мой основной тезис состоит в том, что эпоха Нового времени, или модерн, может быть разделена на два этапа, между которыми одновременно существуют четкая преемственность и некоторый разрыв. Я постараюсь в нескольких словах объяснить, что я имею в виду.
Обе разновидности модерна динамичны, беспокойны и не могут устоять на одном месте, боятся этого застоя, неподвижности. Можно даже сказать, что существовать — это значит расти. Всех нас повергает в состояние паники сообщение о том, что народный доход упал до нулевой отметки, что равносильно нулевому росту. Мы не можем себе представить, чтобы наше общество не стремилось к тому, чтобы продвигаться дальше относительно его настоящего уровня развития. Существовать — это расти, изменяться все время. Именно это соединяет два этапа современности.
Но есть, как я уже сказал, также и разрывы, отличия между ними, состоящие в том, что наши отцы и деды считали, что непрерывное изменение условий жизни — это временное явление, временные заботы и хлопоты, затруднения, которые они встретили на определенном историческом периоде своей жизни, а потом придет время отдыха. Например, самые великие и значительные экономисты XIX века не занимались проблемой экономического роста, для них он представлял собой только временный эпизод истории. Предположение экономических теоретиков XIX века состояло в том, что мы занимается производством, строим новые заводы, увеличиваем эффективность труда для того, чтобы удовлетворить существующие и определенные нужды и потребности человека. Нужды человека можно научно подсчитать, потому что это величина постоянная. Мы можем подсчитать, сколько нужно новых заводов, чтобы удовлетворить все имеющиеся у человека нужды. А вместе с их строительством беспокойство и беготня, которые мешают нам спокойно жить, придут к концу. Таким образом, идеал экономики XIX века состоял в стабильной экономике, из года в год воспроизводящей то же самое рутинное производство продукции. Вот именно это и изменилось. Мы просто перестали надеяться на то, что эти изменения когда-то придут к концу. Сегодня мы понимаем, что устойчивая экономика не является эффективной и что мы ее в принципе никогда не достигнем по многим причинам. Одна из самых главных причин состоит в том, что, вопреки ожиданиям, человеческие нужды не являются постоянной величиной. Чем больше они удовлетворяются, тем быстрее они растут. Экономика не обеспечивает полного удовлетворения человеческих потребностей, так как сама современная экономика направлена на формирование новых нужд и потребностей, которых не было ранее.
Рекомендуемая жизненная стратегия сегодня — это то, что на английском языке звучит как flexibility — гибкость и подозрение ко всем долговременным обязанностям. Рекомендуется не принимать долгосрочных обязательств, потому что они будут ограничивать новые шансы, новые возможности, которые неизбежно появятся в будущем. Поэтому наиболее честно было бы раскрыть flexibility как мягкотелость, бесхарактерность, — не проявление лояльности к чему-либо, какому-либо способу жизни, какой-либо идее, так как и идеи тоже изменяются из года в год; нужно быть открытым и не закрывать ни одной из опций выбора, которые вы должны делать.
Это то, что изменилось в реальности, в обществе. Второе толкование — к каким новым выводам мы пришли за последнее время, наблюдая.
В конце концов, что отличает текучую модерность от старой, твердой, так это то, что она лишена иллюзий. Мы пришли к выводу, что то, на что надеялись наши предки, было иллюзией. Они считали, что возможно достигнуть состояния полного удовлетворения всех нужд человека, полного счастья, даже можно сказать, совершенного состояния общества. Совершенное состояние, как известно, — такое состояние, для которого всякая дальнейшая перемена будет переменой к худшему. Таким образом, это хороший сигнал к тому, чтобы воздержаться от каких бы то ни было дальнейших перемен, чтобы не случилось ничего нового.
То, что случилось до сих пор, — это глобализация, которая во всех отношениях является глобализацией негативной, глобализацией сил, которые специализируются на игнорировании государственных границ, местных интересов, прав, преференций и так далее. Те силы, те мощи, которые глобализировались до сих пор, — это все-таки те, которые продолжают уменьшать мощь, способность действия национальных государств.
Я хочу вам признаться, что мне пришло в голову в течение этих последних десяти лет. Новое такое наблюдение (возможно, это не новое положение, которое только недавно возникло, но новое понимание нашего состояния.) Вкратце я бы назвал это понятие interregnum — в переводе на русский язык это что-то вроде «междуцарствия» или «межвластия». Если почитать «Тита Ливия» Макиавелли, найдете там очень реальные истории. Тит Ливий описывает создание Рима, первым властелином которого был Ромул, он управлял Римом в течение 38 лет — это очень долгий период. Он был первым властителем, никакого опыта еще не было тогда. И когда он умер, согласно легенде, он пошел прямо в небо, нигде его могилы не найдете. Наступило что-то вроде всеобщего и полного остолбенения: что делать? Все законы, которые существовали в Риме до этого, казались людям несущественными, так как были тесно связаны с личностью Ромула. И теперь не было лидера, который мог бы подтвердить или отменить те первые законы в истории Рима, которые Ромул установил. Первый период междуцарствия был после смерти Ромула. Один год, разделяющий его исчезновение и назначение второго короля Нуми. Это был первый период, к которому применили понятия interregnum. Что особенного в это периоде: старые права уже не обязывают, а новых еще нет. Старый властелин, который надзирал за исполнением права, уже не существует, и никто не знает, каковы будут решения, принятые новым, потому что даже личность этого нового была неизвестна. Понятие interregnum приобрело различные расширенные значения с течением времени: это не только период между двумя царствованиями, но также перерыв между ломкой старого порядка и возникновением нового. Ленин, как вам известно, говорил о революционной ситуации, которая очень напоминает понятие interregnum, так как означает, что прежняя власть уже не может править по-старому, а народ уже не хочет быть управляемым по-старому.
Смысл понятия interregnum, которым я хочу пользоваться применительно к сегодняшнему дню, происходит от итальянского философа Антонио Грамши, который воскресил это древнеримское понятие и определил его таким образом: старое уже не работает, а новое еще не народилось. Или народилось, но мы его еще не замечаем, потому что этот новорожденный скулит так тихо, что мы его не слышим. Мы находимся в периоде interregnum, состоянии неуверенности: будущее непредвиденно, мы даже не знаем, как предвидеть развитие событий.
Если это так, возникает вопрос: что устарело, а что должно родиться, но еще не родилось в нашем случае? По моему мнению, то, что устарело, — это временное устройство, аранжировка, так сказать, общественного порядка, которое в течение последних двух столетий более или менее опиралось на то, что существует тесная, неразрывная связь — синтез между территорией, нацией и государством. Второй синтез, тоже принятый как предпосылка, не подлежащая оспариванию, — это то, что соединены с собой, покрываются собой, живут под одной крышей политика и «мощь». Я пользуюсь этим термином «мощь», который является, по моему мнению, русским эквивалентом понятия, введенного Максом Вебером (одного из основоположников современных социальных наук) — немецкое понятие Machte, переведенное на французский как pouvoir, есть понятие power, которые, к сожалению, переводятся обычно на русский как «власть». Но власть содержит в себе обе стороны: Machte и Staat, государство и мощь, политику и мощь. Мощь — это возможность действенности, это не только возможность думать, размышлять, но возможность делать вещи, чтобы они были сделаны. Политика, с другой стороны, — это понятие, обозначающее возможность принять решение. Оба этих ингредиента — составные части власти в течение двух последних столетий. Так было принято, они должны жить в состоянии брака, и местом их совместного проживания было национальное государство. На этом уровне политика была адекватна существующей мощи. И, с другой стороны, мы все зависимы друг от друга: события, происходящие в Малайзии или в Бразилии, имеют неимоверное влияние на жизненные возможности и на наше будущее. Все мы связаны, и в этих условиях старый синтез, который действовал более или менее прилично на протяжении довольно длительного времени, просто уже неприменим сегодня.
Случилось что-то, невообразимое еще 60–70 лет назад: развод и разделение между политикой и мощью. Мощь переместилась в надгосударственное пространство и вышла из-под политического контроля. Глобальное пространство, названное М. Кастельсом, очень умным испанским социологом, пространством переплывов, пространством движения, свободно от политики, там нет политического контроля, нет того, кто определяет выбор вещей, которые должны быть сделаны. Но если значительная часть мощи испарилась в это новое пространство, политика осталась местной, локальной, как 100 лет назад, она по-прежнему остается политикой национального государства. Так как значительная часть ее мощи исчезла, уже не контролируемая решениями правительств национальных государств, те функции, которые государство обещало исполнить, попросту перерастают возможности современного государства. Это стало слишком большой нагрузкой для грузоподъемности местной, локальной связки между государством, территорией и нацией как последними инстанциями власти.
В связи с этим я бы хотел предложить следующее: состояние interregnum порождает важный вопрос, который состоит не в том, что надо делать, а: если бы мы знали, что делать, кто это сделает? Потому что инструменты эффективного действия ограничены по сравнению с глобальными задачами, которые перед нами стоят. Так что я бы назвал это инструментальным кризисом, кризисом орудий. Нет у нас таких стабильных структур, которые могли бы пытаться если даже не осуществить, то определить направления событий, исторического развития. То, что случилось до сих пор, — это глобализация, которая во всех отношениях является глобализацией негативной, глобализацией сил, которые специализируются на игнорировании государственных границ, местных интересов, прав, преференций и так далее. Те силы, те мощи, которые глобализировались до сих пор, — это все-таки те, которые продолжают уменьшать мощь, способность действия национальных государств. Это финансы, торговля, которая глобализовалась, это информация, также уголовные организации (мафии всякого рода), торговля оружием, наркотиками и международный терроризм. Что не случилось еще, что не родилось еще — это изобретение каких-то глобальных эквивалентов того, что наши предки достигли на уровне национального государства, — какие-то формы представительства народных интересов, какие-то национальные формы уголовного кодекса, правовой системы. То, на что Монтескье разделил власть народных государств, которые будут созданы в будущем, — на три неразделимые части: государство, правотворчество, исполнение права и судебная система — три кооперирующих ингредиента государства; ничего такого на глобальном уровне нет, мы часто слышим о международном community, конечно, это тоже иллюзия, попросту ложь — ничего такого не существует, нет никакого международного community. Мы слышим иногда про международное право, его тоже не существует. Существует право, которое можно сравнить с тем кошмаром, который появился бы в Москве, если бы правила уличного движения запрещали бы движение машин на красный свет только при условии подписания некой международной конвенции. В противном случае вы свободны игнорировать красный свет и двигаться в любом направлении.
В результате — слабое государство без достаточной мощи, силы, чтобы нести на себе весь этот неимоверный груз функций, которые еще 150 лет тому назад обещало своим гражданам исполнять. Защитить их перед, например, различными сюрпризами жизни: утратой средств существования, личными катастрофами различного рода. Никакой честный политик не сможет обещать то же самое. Напротив, то, что мы видим на протяжении последних 20–30 лет, — это очевидная тенденция всех правительств: перенос функций, которые прежде принадлежали государству, на других агентов.
Горизонтальное движение некоторых функций к рынкам, которые по определению свободны от политического вмешательства, которые являются неполитическим существом, или скатывание их вниз — то, что мой коллега Э. Гидденс называет «жизненная политика». Это такое дивное, неожиданное явление, это такая сфера, в которой каждый из нас одновременно является парламентом, правительством и наивысшей инстанцией верховного суда. Так что все эти три элемента, о которых говорил Монтескье, есть в каждой жизненной политике индивида; если вам не удастся достичь своих целей — не к кому идти требовать возмещения, потому что это ваша вина, вы как индивид не справились с этой задачей. Это, конечно, очень требовательный постулат, большинство из нас не в состоянии встать к нему лицом к лицу. Мы все теперь стали из-за исчезновения некоторых функций государства «индивидами де-юре». Между индивидами де-юре и индивидами де-факто большое расстояние. Де-факто мы можем стать индивидами, если у нас есть такие действенные возможности, но этого нельзя сказать о неимоверном количестве граждан каждого известного нам государства. Так что это результаты развода между мощью и политикой. Последствия этого развода создают положение неуверенности, которое является, по-моему, самой болезненной проблемой наших времен. Неуверенность, которая распадается на три части: с одной стороны, мы попросту не в состоянии увидеть, какие последствия повлекут наши решения в будущем, мы не знаем даже про все предпосылки, которые мы молча принимаем по поводу нынешнего состояния вещей, — как они изменятся в будущем. Инвестирование в будущее становится очень трудной и рискованной задачей, потому что если вы примете решение, которое связывает вам руки и ноги на долгие годы, тогда, конечно, в этой быстро меняющейся действительности новые возможности, которые появятся в будущем, будут для вас недоступны, потому что вы окажетесь связанными обязательствами, которые взяли на себя давным-давно. Так что из этого незнания, недостатка данных о состоянии ситуации и будущем развитии вытекает нерешительность.
Очень знаменательным признаком наших времен является то, что молодые поколения стараются откладывать важные решения как можно дольше: выбор направления учебы, факультет, специальность. Лучше всего, чтобы он был всесторонним. Узкая специальность — это залог затруднений в будущем, риск того, что спрос на вашу узкую специальность исчезнет: завтра окажетесь без работы. Так что нерешительность — неизбежное последствие недостатка знаний. Но, с другой стороны, в этом содержится смысл беспомощности: даже если бы я обладал всеми необходимыми данными для принятия важных долгосрочных решений, у меня не хватало бы сил и ресурсов, чтобы пользоваться моим этим знанием. А если я игнорант, если я импотент, если мне не хватает знаний, эмоций и действенности моих предприятия, тогда приходит еще третий элемент — унижение. Я чувствую себя неадекватно требованиям. У других людей есть положительные результаты их работы; я же — один из отбросов этого прогресса, который происходит на моих глазах. Из этого вытекает, что я попросту нахожусь на низшем уровне по сравнению со всеми остальными индивидами. Джон Грей, английский философ политики, говорит, что правительство современного государства не знает заранее, как отреагирует рынок, и поэтому оно действует вслепую (act blind).
Раньше было понятно, что люди, приходящие из низких культур, будут делать все возможное, чтобы вознестись к этим высотам, достигнуть. Так что если прибывали мигранты из других стран, никто так серьезно не занимался размышлениями над искусством постоянного пребывания в coliving, совместной жизни с другими, иными людьми, потому что присутствие других элементов, которые отличаются от нас культурой, религией, языком, историями, которые они рассказывают о своем прошлом, — это только временные затруднения. Скоро они станут буквально такими же, как мы сами. Эти отличия, которые затрудняют коммуникацию между нами, просто исчезнут. Если это только временная загвоздка, зачем тратить наши силы и мысли на размышления о том, как можно жить совместно и полезно для всех сторон, которые включены в это сожительство, как можно выработать такие средства совместной жизни?
Ханна Арендт хвалила Лессинга, одного из пионеров германского Просвещения, за то, что он был одним из первых философов, который осмелился предвидеть, что различия между людьми будут с нами до конца мира. Они не исчезнут, они не временное явление. Эта разнородность человеческого рода будет длиться так долго, как существует сам человеческий род. Она его хвалила также и за то, что он радовался этой перспективе, он был рад, что мы навсегда будем жить в положении разногласия, предпочитая разные вещи, любя разные способы жизни, потому что Лессинг верил, что все развитие культуры, все творчество возникает в ситуации разногласия. Он боялся консенсуса, который стал таким модным понятием: ах, если бы мы все были одного мнения, каким бы роскошным был бы мир! Лессинг был очень решительным противником такого взгляда, он считал, что, если все люди будут согласны, так чему тогда будет служить несколько-миллиардное человечество?! Одного человека будет вполне достаточно, потому что все новое, действительно захватывающее, рождается из спора, дискуссии, диалога, разногласий. Так что мы в первый раз стоим перед таким новым вызовом.
Становится все более и более очевидно, что вопреки тому, что говорят политики, чтобы выиграть следующие выборы, этот процесс миграции не кончится. Вам известно, что миграция — это неотделимый атрибут модерна. Она началась вместе с модерном и продолжается до настоящего времени. Почему? Потому что есть такие две отрасли современной индустрии, которые специализируются на продукции лишних людей. Одна, которая не может не вырабатывать лишних людей, — это order building. Когда вы строите новый улучшенный порядок, неизбежно некоторые категории людей окажутся лишними, они отбросы строительства нового порядка. Есть вторая отрасль индустрии, которая тоже оставляет за собой много лишних людей, — экономический прогресс, потому что ЭП означает только одну вещь: то, что мы делали вчера, используя большее количество труда и большее количество людей, теперь мы делаем с меньшим количеством труда. И это значит, что некоторые способы добывания средств существования не могут выдержать состязания с этими более экономическими методами продукции. Люди, которые занимались такими видами продуктивной деятельности, оказываются отвергнутыми, бракованными. Два способа производства лишних людей. Это началось с самого начала, два-три века тому назад: в течение ХVIII, ХIХ столетия и первой половины ХХ века, согласно некоторым оценкам, более чем 60 миллионов европейцев иммигрировало на пустые, неосвоенные земли — Южная Америка, Северная Америка, Австралия и Новая Зеландия и тому подобное; миллионы людей из России, Германии, Шотландии, Англии, Ирландии, Испании, Италии — лишние люди, — переделанные в колониальные армии, в колониальную администрацию и самих колониалистов. Европа, наши европейские предки обладали преимуществами над нашим временем, над людьми, которые борются с теми же проблемами сегодня, которые состояли в том, что спустя пару столетий Европа была единственным местом на Земле, которое вошло уже в этот способ жизни, который мы называем модерном, способ жизни, который не может не производить лишних людей. Остальные континенты, занятые своими предмодерными способами жизни, не производили лишних людей, и поэтому Европа была в состоянии найти глобальную развязку для местных проблем. Производство лишних людей было местной проблемой Европы, и вся планета Земля, полная таких континентов и земель, которые с точки зрения более развитой, вооруженной Европы были ничьими, девственными, ожидающими прибытия людей, которые извлекут из нее большую пользу.
Народы, те страны, которые вошли теперь в эту фазу модерного развития, уже этого преимущества, конечно, не имеют. Глобального решения для их проблем не существует: они не могут послать своей армии в Европу, чтобы ее подбить. Нет таких земель, которые могут считаться ничьими, готовыми для колонизации; в результате эти новые присоединенные к модерну страны приговорены к невозможному труду нахождения локальных, местных решений для глобально произведенных проблем. Потому что миграция сегодня — это проблема глобальная. Это не частная собственность Европы, но общечеловеческое явление. И миграция не кончится, это наше будущее, хотим мы этого или нет, довольны мы этим или нет. В начале ХХI века мы стоим перед необходимостью сделать то, чего наши предки не сделали, потому что не приходило им этого в голову, не чувствовали они этой потребности — необходимости разработки новых способов сосуществования в условиях постоянной разнородности культур и человеческих группировок.
Из этого вытекает, что единственным постоянным аспектом, атрибутом нашей действительности является непостоянность, единственной уверенностью, которой мы обладаем наверняка, является неуверенность.
Чтобы суммировать то, что я вам сказал.
Несоизмеримость целей и средств, задач и инструментов, которыми мы располагаем, чтобы эти задачи исполнить. Ситуация, напоминающая, выражаясь метафорично, следующее: представьте, что вы находитесь в небе в самолете — и в какой-то момент замечаете, что кабина пилота пуста, и эти успокаивающие речи — не более чем запись, когда-то давно записанная. Вдобавок вы еще узнаете, что аэропорт, где вы надеялись приземлиться, еще не только не построен, но даже заявка на его строительство застряла где-то в каком-то офисе того учреждения, которое дает разрешение на посадку. Это действительно трагическая ситуация, и поэтому я решился написать такую книгу на тему текучего страха, потому что страх тоже текучий: мы не знаем, откуда он прибывает, он вытекает откуда-то, но мы не можем найти источник, мы не можем противодействовать накоплению такого страха. Поэтому такой страх, источника которого мы не знаем, и не знаем, как ему противодействовать, такой страх, по-моему, — самый страшный. Наш период отличается от прежних времен интенсивностью этих страхов.
Я хотел бы закончить предвидением. Вообще-то я, конечно, не пророк, и нет у меня никаких пророческих способностей, но это предвидение кажется бесспорным.
Ваше поколение, уже не мое, будет мучиться с самой главной задачей: поженить опять мощь с политикой. В наших условиях это означает лишь одно: добавить положительную глобализацию к той отрицательной, которая уже состоялась или происходит, она уже почти законченная, а вот положительная глобализация еще не началась. Более того, она где-то народилась уже, но она не настолько видна, чтобы мы заметили, что она существует, и трудно указать пальцем на какие-то новые тенденции и явления, которыми изобилует наш мир, которые являлись бы предтечей будущего устройства мира. Но для ХХI века, по-моему, это самая главная задача, и мы справимся с этой задачей — или попросту я не могу себе по-другому вообразить будущее нашего мира.
Фотография на обложке: Зигмунт Бауман, 2011 / Narodowy Instytut Audiowizualny, Wikimedia Commons