Article

Почему у русской политики нет своего языка?

Source:RFI

ОУ приводит текст статьи Гасана Гусейнова, написанной для Международного французского радио.

Ну вот, скажет кто-нибудь, как же это нет? С какой же это стати у русской политики нет своего языка? Разве язык нашего руководства — это не политический язык? Или — переформулируем вопрос. Допустим, в самом деле, что российские власти и близкие им ширнармассы не имеют своего политического языка, ведь нельзя же называть языком политики угрозы с подмигиванием одних и холуйское согласное подмигивание других. Но ведь есть еще и оппозиция. Причем не только внешняя, вроде Явлинского, Касьянова или Навального. Есть ведь и оппозиция внутренняя.

Например, знаменитое «кудринское крыло», вот это вот все, оставшееся с ельцинских времен. Неужели и у него нет своего языка? Конечно, есть, скажут нам. Это язык молодых технократов, которые, конечно, все понимают, но действуют в предлагаемых обстоятельствах, поэтому в политику не лезут. Они считают экономические риски, думают, как так провести финансовые транзакции, чтобы и овцы были сыты, и волки целы. Пытаются из последних сил вести диалог с Западом. Довольно успешно используют советский опыт. Где подтекстами, где пропагандой держат в рамках концепции «вертикали власти» и «управляемой демократии» целую страну. И все-таки есть такое предчувствие, такая интуиция, что вся текущая политическая риторика просто, как теперь говорят, ни о чем.

Вот почему вопрос этот то и дело задают — то из окружения Алексея Навального, то из окружения Алексея Кудрина, то из окружения Михаила Ходорковского. Доносится один и тот же призыв: дайте нам новый политический язык.

Чем же плох старый русский политический язык — тот, что в ходу сейчас, сегодня?

Нам сразу скажут чем. Во-первых, давайте признаемся себе раз и навсегда. Язык, на котором говоришь одно, а думаешь другое, у нас уже был, из-за него рассыпался Советский Союз. Все эти лозунги под видом глубоко укорененных социальных истин: о «дружбе народов», о «свободном труде», об «избавлении от гнета частной собственности», о «мелодичной и изящной музыке», о «простом советском человеке», свободном от зависти и похоти, — все это без остатка обнаружило свою несостоятельность. И хотя несколько миллионов граждан могут продолжать уверять себя и других в том, что веруют в эти принципы, они врут и знают, что врут. Ложь — это состояние сознания советского человека. Это норма его жизни. Это тот деготь, который вбрасывался в русский политический язык то малыми, то большими порциями и наконец заполнил бочку меда из русской пословицы. Именно на этом старом советском языке мутная банда уголовников, собравшаяся в пограничье между Российской Федерацией и Республикой Украина, называется «народными республиками», а законно избранное, пусть и во многом похожее на текущее российское, украинское руководство на этом же советском языке лжи называется «фашистской хунтой». Советский язык — это мох, не дающий вырасти траве. Но как же его выкорчевать, если он так глубоко угнездился?

Сначала появляется свободное слово, и только после него оформляется более строгая политическая реальность.

Ну, скажут нам, знаем мы эту траву. Ведь не только старый советский язык виноват. А ваш демократический волапюк? Разве не демократический Геннадий Бурбулис на заре туманной ельцинской системы в начале 1990-х придумал «вертикаль власти»? Разве не демокрады первого призыва во главе с американскими джеффрисаксами и позднесоветскими гайдарочубайсами обучили нас, бедненьких, языку западного лицемерия, языку казнокрадства под маской инвестиций? Кто привил нам культуру офшоров и залоговых аукционов, расхищения недр и ускоренного строительства карикатуры на абсолютную монархию под пропагандистские вопли о России, «встающей с колен», о «возвращении на родину» бывших частей империи и совка? Не либералы ли первого призыва придумали кличку «красно-коричневые», усадив в одну люльку коммунистов и националистов? И вот уже закипел новый язык ненависти ко всему природному, к языку оскорбленных чувств. Чуть что не по-вашему — и мы уже «ватники», и ценности у нас «колорадские», а термин «православие головного мозга» и вовсе числит нас в овощах. Разве можно назвать политическим этот язык ненависти к тем, кто вот уже четыре поколения лишен возможности думать свободно, над кем глумится, с одной стороны, машина официальной лжи, а с другой — машина по производству брани? Пусть их политические характеристики даже и верны, но почему они так грубы?

«За что вы меня обижаете?» — продолжает вопрошать своих критиков-обирал народ по фамилии Башмачкин. Разве это политический язык?

Может быть, где-то он все-таки сохранился, нормальный русский политический язык? А если не сохранился, из какого материала его сработать? Из какого теста лепить? И не правильно ли будет сначала придумать «национальную идею», а потом уже под нее подстроить «язык»?

Что ответить на это? Увы и ах, последние двадцать лет как раз и оказались опытом работы над национальной идеей под старый язык. Да-да-да, в старые мехи захотелось влить новое вино. Каковы промежуточные итоги вставания под знамена этой идеи, возвращения державного достоинства? Вражда с вчерашними братьями и союзниками? Нарушение священных договоров и клятв? Поддержка сепаратизма у нелюбезных соседей? Захват территорий, которые не будут признаны точно так же, как в 1940-1980-х годах не признавалась аннексия Советским Союзом стран Балтии (тогда называвшихся Республиками Советской Прибалтики)? Выращивание на территории собственного государства крупных незаконных вооруженных формирований, с которыми государство пытается справиться, посылая их на Ближний Восток или на Донбасс? Первое, что сделал бы носитель современного политического языка, — отменил бы весь этот вздор как страшный сон, как бессловесный кошмар.

А ведь о том, что сначала появляется свободное слово, и только после него оформляется более строгая политическая реальность, написано не только в далеком от нас и чуждом нам Евангелии от Иоанна. Генрих фон Клейст, живший через 1700 лет после появления первых евангелий, написал замечательный трактат «О том, как постепенно составляется мысль, когда говоришь». В нем Клейст весьма тонко показал, что идея свержения монархии возникла после того, как Мирабо 23 июня 1789 года вдруг, спонтанно, произнес слова, обозначившие начало передачи власти от короля избранным представителям народа. Это потом можно будет сказать, что идеи, дескать, витали в воздухе. Но чтобы поймать эти идеи, их надо безбоязненно ловить словом, может быть, без особого красноречия.

Вот как об этом пишет Клейст (в переводе Соломона Апта):

Любопытный пример того, как мысль постепенно составляется из невольного начала, дает и Лафонтен в своей басне «Животные, больные чумой», где Лиса вынуждена произнести речь в защиту Льва, хоть и не знает, откуда ей черпать необходимые сведения. Басня сия известна. В животном царстве свирепствует чума, Лев собирает своих вельмож и объявляет им, что надобно принести жертву, дабы умилостивить Небо. Среди зверей много грешников, смерть величайших из них должна спасти от гибели прочих. Пусть же они честно признаются ему в своих провинностях. Он, со своей стороны, признает, что с голоду приканчивал овец; да и собак, если те подходили к нему слишком уж близко; а в иные лакомые мгновенья доводилось ему едать и пастухов. Ежели никто не виновен в бóльших слабостях, то он готов умереть. «Ваше величество, — говорит Лиса, — вы слишком великодушны. Ваш благородный порыв заводит вас слишком далеко. Что за беда задрать овцу? Или собаку, этого ничтожного зверя? Но что касается пастуха, — продолжает она, ибо это главное, — можно сказать, — хотя она еще не знает, что именно, — что он заслуживает всяческих бед, — говорит наудачу; теперь ей уже нельзя идти на попятный, — …будучи, — скверная фраза, но она дает ей время, — …одним из этого народа… — И лишь тут находит она мысль, которая выручает ее: — …который мнит себя владыкой над животными». И теперь она доказывает, что осел, как самый кровожадный (пожирающий все травы), — наиболее подходящая жертва, после чего все набрасываются на осла и разрывают его на части… Говорить так — это поистине думать вслух. Ряды идей и их обозначений следуют бок о бок, и движения ума, нужные для того и другого, согласны. Язык тут не сковывающая помеха, не подобие тормоза на колесе ума, а как бы второе, параллельно вращающееся колесо на той же оси. Совсем иное дело, если ум уже до начала речи справился с мыслью. Ведь тогда ему остается лишь выразить ее, а это занятие не только не способно его возбудить, но даже ослабляет его возбужденность. Посему, если какая-либо идея выражена сбивчиво, то из этого еще отнюдь не следует, что она была и обдумана сбивчиво, — напротив, наиболее сбивчиво выраженные идеи бывают как раз наиболее четко обдуманы. В обществе, где благодаря оживленной беседе идет непрерывное оплодотворение умов идеями, часто видишь, как люди, которые, чувствуя свое неумение говорить, обычно держатся в стороне, — как эти люди вдруг вздрагивают, вспыхивают, порываются что-то сказать и произносят что-то невнятное. Более того, привлекши к себе всеобщее внимание, они словно бы показывают смущенной жестикуляцией, что сами уже толком не знают, что хотели сказать. Весьма вероятно, что эти люди обдумали какую-нибудь верную мысль, и притом очень четко. Но внезапная перемена занятия, переход от размышления к выражению убили всю возбужденность их ума, нужную для того, чтобы удержать в нем мысль, и потребную для того, чтобы ее высказать. В таких случаях нам тем более необходимо уметь говорить, чтобы как можно скорее одну за другой изложить свои одновременно возникшие мысли, передать которые одновременно мы не в силах.

Язык, который позволил бы лафонтеновским животным посадить в клетку льва, а не задирать беднягу-осла, был бы политическим. Но кто-то должен ради этого полюбить свободную речь и оживленную беседу и разлюбить привычную, удобную лживость — скрепу круговой поруки. А пока идея всеобщей лживости не вызывает отторжения, политический язык появиться не может.

Фотография на обложке: Митинг протеста движения «Наши», 2008 / Андрей Махонин, Коммерсантъ