Как право кодирует мир
Виктор Вахштайн — о связи социологии и юриспруденции
Эксперты: Виктор Вахштайн
Виктор Вахштайн — о связи социологии и юриспруденции
Эксперты: Виктор Вахштайн
Виктор Вахштайн — о связи социологии и юриспруденции
Социология и право имеют очень тесные, давние, почти родственные связи. Половина наших классиков, собственно, имели очень хороший юридический бэкграунд — например, Макс Вебер был и вовсе историком права.
Другое дело, что сегодня право становится предметом социологического исследования чаще всего, когда речь заходит о соотношении писаных и неписаных норм, о столкновении разных юридических и правовых порядков, о конфликте между правом и правоприменением. Судебные прецеденты как эмпирический материал интересны не в контексте, как работает та или иная национальная система права». Они интересны именно как способ понять, как право кодирует этот мир. Потому что и социологическая теория, и правовая машина — это два способа кодирования мира.
Право кодирует всегда нечто большее, чем просто некоторые события. Оно кодирует интенцию действия, оно кодирует, что такое сообщество, что такое солидарность, что такое территория, что такое материальный объект. Поэтому социологи, которые как раз занимаются теорией познания — социологи на стыке с эпистемологией — очень внимательно следят за прецедентными решениями, которые принимаются судами. Например, вы в драке сначала разбили бутылку о голову одного из нападающих на вас, а потом использовали ее в качестве розочки. Другой случай, если вы сначала разбили эту бутылку о стену и уже потом использовали в качестве розочки. Кто получит больший срок? Второй. Потому что само действие разбивания о стену будет закодировано системой права как намеренное действие. Ты не просто случайно разбил бутылку о голову одного из нападавших. Это уже интенция.
Есть системы, в которых нельзя сжигать флаг той страны, в которой вы живете, — это понятно. Есть системы, в которых можно сжигать любые флаги. Есть системы, в которых нельзя сжигать никакие флаги. Но есть только одна правовая система — датская, — в которой можно сжечь только свой флаг, а чужие нельзя. Потому что на флаг как некоторый символический объект проецируется идея собственности. Поэтому, поскольку флаг принадлежит датчанам, то свой сарай можете идти сжигать, а вот флаг другого государства датчанам не принадлежит, поэтому они его сжигать на своей территории не могут. Примеров очень много.
Мой любимый прецедент, который устанавливает для социологии очень большую проблему, позднее получившую разработку в трудах сначала Уильяма Джеймса, в его 21-й главе «Принципов психологии», а потом и всей традиции феноменологической социологии от Шульца и дальше, — это правило Макнотена.
Когда фабрикант из Глазго Даниэль Макнотен застрелил пресс-секретаря премьер-министра, перепутав того с премьер-министром, суду пришлось решать простой вопрос: Макнотен же сумасшедший, он живет в иллюзорном мире, где премьер-министр Пиль ежедневно посылает к нему убийц. И, будучи законченным параноиком, он решает нанести удар первым. Он решает убить источник опасности. И перепутав Пиля с его пресс-секретарем, в конечном итоге убивает невинного человека. А дальше вопрос: он вообще ответственен за свои действия, является ли он субъектом? Если он является субъектом своих действий, его нужно казнить. И поэтому адвокат Александр Кокберн доказывает, что он не может быть субъектом своих действий, поскольку пребывает в иллюзорном мире. Однако комиссия, которая собирается уже после вынесения приговора, по требованию королевы Виктории должна выставить очень жесткую систему требований на будущее — при каких обстоятельствах тот или иной субъект будет признан ответственным за свои действия.
И мы хорошо знаем эту систему — она названа правилами Макнотена, — в частности, по фильмам и по романам Джона Гришема. Когда в суде звучит фраза «Он не мог отличить добро от зла и не понимал последствий своих действий» — это так называемое второе правило Макнотена. Но есть пятое правило Макнотена, которое гласит примерно следующее. Даже если сумасшедший находится в иллюзорном мире и действует, исходя из обстоятельств вымышленного мира, суд должен на секундочку представить себе, что все, что он себе вообразил, действительно и реально. Таким образом, если вы сошли с ума, и вам пригрезилось, что ваш сосед — агент инопланетян и охотится за вашим мозгом, и вы его убиваете для того, чтобы сохранить мозг, то вас отправят на принудительное лечение. А если вы сошли с ума и вам пригрезилось, что у вашей жены роман с вашим соседом и вы убиваете соседа, то вас надо казнить, несмотря на то что тяжесть заболевания одно и та же. Потому что даже по меркам вымышленного мира, в котором вы в этот момент находитесь, вы совершаете преступление. Британская система прецедентного права распространяет свое действие на все возможные миры, включая иллюзорный мир безумия.
Таким образом, право — это всегда нечто большее, чем просто право. Это некоторая прикладная философия, которая отвечает на вопрос, что, собственно, происходит в мире. И вот поэтому сегодня, например, мы очень внимательно следим за дебатами по поводу субъектности вещей. Потому что есть большая тема про права вещей. Дело в том, что мы окружены сегодня таким количеством умных девайсов, что еще немного — и к ним будет применен тезис о свободе воли. И тогда мы будем вынуждены возвращаться к средневековому английскому праву, где вещи действительно обладали некоторой субъектностью и потому могли нести ответственность.
Для нас, конечно, как для людей, которые в том числе занимаются исследованиями города, очень важно, как кодируется, например, территориальное единство, городские сообщества. Еще один прецедент: в Англии, где очень сильна интуиция сообщества в правовой модели, произошла несколько курьезная история. Группа подвыпивших русских эмигрантов в Лондоне выходит из паба и обнаруживает, что группа подвыпивших арабских эмигрантов загнали полицейского на фонарный столб, поскольку многие полицейские патрулируют улицы невооруженными.
У группы русских эмигрантов, значит, возникли какие-то чувства к новой родине, и случилась потасовка между двумя эмигрантскими группами. Наши при этом защищали полицейского. В результате попадают на скамью подсудимых и те, и другие, потому что, видимо, там были тяжелые травмы. Суд задает один вопрос: где жили нападавшие? И поскольку наши жили в том районе, где патрулировал полицейский, они защищали в этот момент свое community property. Они защищали своего мента, поскольку полицейский является частью собственности того сообщества. И поэтому они имели право это делать. А нападавшие жили в другом районе, соответственно, они не на своего полицейского напали. И дальше, в общем, наши триумфально выходят из зала суда. Потому что в этот момент вопрос полиции, вопрос городского сообщества, вопрос связи между полицейским и городским сообществом системой права воспринимается очень серьезно.
В британском праве закреплена идея о том, что правильные модели кодирования мира — это те модели, которые вырабатываются в самом этом мире. То есть, например, понятия, там, «жить по понятиям» — это как раз то, что возникает в самом взаимодействии людей, и поэтому суд должен так или иначе к этому относиться. И в каком-то смысле закон в такой вот консервативной прецедентной традиции — это как с теми дорожками, которые не нужно прочерчивать, где удобно проектировщику, нужно подождать, где люди их протопчут, и там их замостить. Это не хорошо и не плохо, это просто другое представление о том, как право должно работать.
В нашем случае это, конечно, не так, но, если честно, у меня есть сильные возражения против этого аргумента, отчасти потому, что есть вот то, что мои коллеги, в частности Кирилл Титаев, в своей статье называет столкновением правовых порядков. То есть в любой системе, независимо от того, прецедентная она или не прецедентная, есть конфликт разных понятийных систем. И, собственно, с этого и начинается социология права и правоприменения. Дело не в том, что есть некоторые здравосмысленные понятия, по которым люди живут и действуют, и есть трансцендентная норма права, которая противостоит понятиям. Дело в том, что всегда есть просто разные модели понятийных систем.
Отношение к городу и право — это вообще отдельная очень интересная тема, потому что изначально мы понимаем, какую роль процессы урбанизации сыграли в становлении и кодификации современных правовых систем. Но сегодня отношения между городом и правом выстраиваются в совершенно иной оптике. Это отношение вокруг проблемы, которая называется «право на город».
Давайте посмотрим на Москву. Две трети людей, которые здесь сейчас живут, здесь не родились, их не объединяет никакой исторический трек, про который можно было бы сказать: да, мы все вышли из одного городского места. Социология судорожно пытается искать какие-то общие знаменатели городского мира, чтобы справиться с этой чудовищной гетерогенностью. Один из самых интересных ходов, который, как ни странно, тоже имеет очень сильную отсылку к веберовской правовой социологической теории, — это понятие сообщества судьбы, то есть некоторой совокупности общих для них событий, которые происходят здесь и сейчас. Классический пример — это Гонконг в период эпидемии или еще более сильная художественная метафора — «Чума» Альбера Камю: маленький алжирский городок, который оказывается в ситуации эксклава. Соответственно, вот эти многочисленные конфликтные гетерогенные социальные группы так или иначе заявляют свои права, что это наше, это мы здесь.
Мы видим, что на федеральном уровне политика умерла, но она спустилась и очень обострилась на уровне городском. Екатеринбург — яркий тому пример. Да и Москва тоже, если мы посмотрим на последние выборы муниципальных депутатов. Поэтому сегодня есть не вопрос правового кодирования границ районов, потому что эти границы проведены, как мы знаем, исходя из некоторой абстрактной бюрократической логики, они не имеют практически никакого отношения к жизни людей. А есть то, что называется вернакулярные районы — то есть те районы, которые воспринимаются как свои территории некоторыми более или менее солидарными группами людей. Проблема в том, что Москва, например, по этому критерию не делится, потому что это дико мобильный город. Здесь очень быстрая смена места жительства внутри городской черты. Кроме того, очень интенсивная мобильность суточная. Кроме того, маятниковая мобильность. Кроме того, огромная миграционная волна, причем две миграционные волны: 1990-х и 2000-х годов. Поэтому сегодня, конечно, попытка прочертить на московской земле некоторую линию и сказать «Вот это граница» — например, так, как в Питере: Гражданка до реки и фешенебельный район Гражданки, — не работает. Поэтому здесь, конечно, даже в случае старой Москвы о вернакулярных районах и городских сообществах, устойчивых идентичностях и солидарности людей говорить не приходится.
Для социологии города проблемой кодирования, проблемой концептуализации того, что вообще сегодня такое город, становится как раз базовое различение между городами и метагородами. Потому что города — это то, что все еще противостоит деревне в той или иной степени. И большая часть российских городов — это нормальные города, это те города, которые устроены как раз в том числе по резидентальной модели: сколько лет вы здесь прожили, жили ли здесь ваши родители, унаследовали ли вы собственность или продолжаете снимать? Иными словами, все те вопросы, которые, собственно, и определяют структуру городской жизни. При этом даже там мы видим — в случае с малыми городами из-за очень сильного оттока людей в крупные городские центры — слом вот этих всех традиционных постсоветских паттернов выживания, которые трансформировались в то, чем являются города сегодня.
Здесь есть такой важный критерий: в какие города дошел хипстерский урбанизм, вот это вот копирование московской моды на публичные пространства, событийность и веселье, такой город как сцена. Всего в нескольких крупных городов России. В остальном он не приживается; он приживается там, где уже есть все зачатки того, что в социальной топологии называется метагорода. Собственно, если мы на секундочку помыслим город как некоторую совокупность отношений между людьми, его населяющими, объектами его создающими, физическим пространством, экономическими потоками и так далее — все то, что мы можем выделить в качестве этих элементов городской субъектности, — то эти отношения могут либо быть локализованы на его территории, либо нет.
То, что делает, скажем, мой родной город Пензу Пензой, — это то, что находится на территории Пензы. Но при этом мы, конечно, в этот момент включаем в эту сеть отношений огромное количество всего того, что находится в Пензенской области, поэтому это по-прежнему такое противостояние по линии «город — не город». Но если мы задаемся вопросом, что делает Москву Москвой и где находятся те отношения экономические, политические, географические, которые определяют место Москвы на карте мира, то мы обнаружим, что московские аэропорты делают Москву Москвой больше, чем Красная площадь. Мы обнаружим, что это сеть отношений, которые простираются очень далеко за физические границы Москвы. И поэтому Москву Москвой делает не то, что находится на ее территории.
В этом смысле Москва, Нью-Йорк — это классические метагорода сегодняшнего XXI столетия. Города, которые не существуют там, где они существуют в физическом пространстве, которые всегда находятся чуть больше в другом месте. Ну на секунду подумайте: как устроена жизнь московского клерка, менеджера среднего звена? Просыпаясь, он за завтраком не смотрит в окно — там ужас, как правило, — он не смотрит городские новости, он смотрит серию очередного любимого сериала, чаще всего не имеющего отношения никакого ни к России, ни к Москве, ни к чему, например «Теория большого взрыва». Потом он, от ужаса зажмуриваясь, просто чтобы не видеть того места, где он живет, доходит до машины, садится и два часа стоит в пробке. В пробке он слушает аудиокниги, созванивается с коллегами, звонит родителям, оставшимся в другом городе.
Про метро еще страшнее, потому что, если завтра его отключить, половина горожан просто не найдет дорогу домой, они не представляют себе, как связаны на поверхности точка проживания и точка работы, они десятилетиями добираются под землей из этой точки А в точку Б. Работа нашего клерка, поскольку он работает в офисе, никак не связана с Москвой, это управляющая компания страны, его звонки не локализованы на территории Москвы. Последнее, что его интересует в этой жизни, — это Москва. И поэтому метагорода — это как раз города, в которых живут, не чувствуя их под собой. Они встраивают вас в сеть куда более глобальных отношений, и поэтому, собственно, вы можете позволить себе быть не привязанным к этим точкам в пространстве. Но это создает огромную проблему для городского развития. Например, когда мы делали исследование городских идентичностей в Москве, мы обнаружили, что самый минимальный уровень развития городской идентичности — у тех, кто здесь родился. Потом, на втором месте, — у тех, кто приехал сюда в последние пять лет. Самая сильная московская идентичность — у тех людей, которые живут здесь от десяти до пятнадцати лет, вот это их город, что, в общем, характерно далеко не только для Москвы.
Но в России такого рода метагородов, то есть тех городов, которые находятся не в физическом пространстве, а в пространстве связи с другими крупными городами, больше нет, только Москва. В случае с метагородами нельзя сказать, что метагорода противостоят деревне. Метагорода противостоят городам так, как города противостоят деревне; это совсем другая базовая позиция. Но поскольку у нас пока еще очень мало прецедентов таких городов, мы не очень понимаем, как, например, будут решаться проблемы конфликта правовых порядков.
Если говорить о тех источниках, которые, как уже сегодня можно с большей или меньшей уверенностью предсказывать, станут сильными драйверами изменения наших правовых моделей кодирования мира, то я бы, наверное, выделил три.
Во-первых, это, конечно, все, что связано с изменением тела, с развитием не только протезирования, но и, например, биопринтинга. Пересмотр того, что такое вообще человеческое тело, предполагает пересмотр того, что такое человеческая природа. Во-вторых, это, конечно, развитие технических средств, и это очень сегодня большая проблема. Потому что именно развитие техники в той части, которая отвечает за коммуникацию людей, становится источником трансформации правовых порядков. И уже третье — это метаурбанизация. Это то, что происходит с нашими городами, когда они, потихонечку разрастаясь, отрываются от тех стран, в которых находятся, и встраиваются в совершенно другие порядки отношений.
Вы на принтере можете напечатать орган, пока еще всего лишь щитовидную железу мыши, но если вот эта инженерная проблема будет решена, то гораздо быстрее появятся человеческие органы. Сегодня их невозможно запатентовать. Ничего из созданного природой (и/или Богом) не может быть объектом патентного права. Вот мне очень нравится эта юридическая осторожность — «и/или Богом». Но в случае с человеческой печенью, которую вы напечатали на принтере, вопрос: а это естественный орган?
Да, это не протез, он живет, если не отторгается. Ну, пока такого еще нет, но будет в ближайшее время. Если это не протез и это естественный орган, его нельзя запатентовать. Как с этим работать, что это за объект? Это то, что касается наиболее очевидной проблемы, помимо, понятно, протезирования, с которым мы столкнулись уже очень давно.
Что касается техники, то там эти изменения еще более стремительные. Потому что уже несколько судебных прецедентов говорят о том, что нам скоро придется менять вообще само представление о том, что такое границы, и о том, что такое материальные объекты. Классический пример: один замечательный либертарианец и одновременно юрист и программист сливает в сеть файл, позволяющий любому желающему, скачав его, напечатать на 3D-принтере однозарядный пистолет. На следующий же день журналисты французской газеты скачивают этот однозарядный пластиковый пистолет, провозят его спокойно в поезде в тоннеле под Ла-Маншем и показывают, насколько теперь изменилось обращение оружия.
Как ни странно, система права продолжает работать, в ней ищутся лазейки. В частности, для того, чтобы пистолет этот работал, его нельзя целиком сделать из пластика, там должна быть одна металлическая деталь: нужно откусить у гвоздя острие и вставить его, потому что боек должен быть железным. И вот пока еще система права кодирует это так, что да, вы не изготавливаете оружие, печатая его, но в тот момент, когда вы вставляете этот боек, вы начинаете изготовление оружия. Все, в этот момент вы подсудны. А как быть с человеком, который все это сливает в Сеть? К нему начинает применяться законодательство о международной торговле оружием. Но в этот момент он как юрист начинает вполне эффективно защищаться, он говорит: «Я не торговал оружием, я слил в Сеть, а дальше — кто что хочет, то и делает». И сегодня, конечно, правовые порядки испытывают очень большое напряжение в связи с такого рода распространением новых технологий.
Метагорода пока не произвели такого количества прецедентов и такого количества интересных кейсов, которые позволили бы нам всерьез отнестись к этому как к источнику сильных правовых трансформаций. Но есть такая идея, что произведут. Поэтому что касается связи метаурбанизации и правовых порядков — это та область, в которой, я думаю, в ближайшие десять лет мы тоже обнаружим довольно серьезные изменения.
У нас больше нет жесткого противостояния сообществ и городских властей с одной стороны, у нас больше нет жесткого противостояния формальной рациональности городского планирования и повседневной практической рациональности городской жизни. Все смешалось в метагородах.
Какие, к чертовой матери, сообщества в Москве? Их нет; мы пытаемся их изучить, есть огромный проект «Механика Москвы», который делали мы с коллегами. Там 12,5 тысяч опрошенных репрезентативно в каждом районе, кластерная модель, которая позволяет разные районы упорядочить по некоторым общим основаниям, в частности по пространственным. Близость людей, солидарных друг другу. Там есть солидарность, но только в тех районах, которые можно назвать гетто.
Вот гетто — это городское сообщество. И все люди, которые сегодня говорят: нам нужно вернуться к модели городских сообществ, — они должны понимать, что они хотят вернуться к модели гетто. Соответственно в метагородах такого рода простые модели бинарного кодирования — формальная рациональность и повседневная рациональность, городские власти и городские сообщества — больше не работают. Тогда вопрос, собственно: из чего они состоят, эти города, и какие нормы и порядки будут задавать правила их существования в будущем?