Свобода и «свобода»
Борис Кагарлицкий — о противоречиях демократии
Experts: Boris Kagarlitsky
Борис Кагарлицкий — о противоречиях демократии
Experts: Boris Kagarlitsky
Борис Кагарлицкий — о противоречиях демократии
В самый разгар Великой французской революции случилась такая странная история в Англии. Судовладелец, построив новый торговый корабль, назвал его Liberty. Казалось бы, «Свобода». Как замечательно. Но его партнеры по бизнесу подняли крик: «Как можно? Почему такое ужасное название? Надо срочно переименовать корабль. Он должен называться Freedom».
Вообще-то говоря, по-русски и liberty, и freedom означает одно и то же — «свобода». Почему же подняли крик? Потому что слово liberty осуществилось как политическая свобода в якобинском смысле — liberté.
Ассоциация была более чем понятная. Судовладельцы закричали: «Ты что, якобинцев поддерживаешь? Ты всех этих плебеев поддерживаешь, которые головы рубят, которые у нас собственность отнять хотят, которые натворили такие безобразия? Короля вообще-то убили только что. А ты такие слова произносишь, да еще на корабле пишешь. Freedom — это совсем другое. Это правильно. Это свобода торговли, это свобода бизнеса, это свобода передвижения, это свобода личности. Это то, что нам нужно. Liberty, все эти политические свободы, все эти якобинские революционные начинания нам совсем не нужны. Это от лукавого».
История очень поучительная. Она показывает, как даже на бытовом уровне, в условиях делового конфликта обнаружилось противоречие между политическим и экономическим пониманием свободы. На самом деле все началось гораздо раньше. Если взять другую историю, тоже очень поучительную, то можно вспомнить «Сократические сочинения» Ксенофонта.
Там есть замечательная сцена, когда наученный Сократом Алкивиад подходит к Периклу и начинает к нему приставать: требует объяснить, что такое демократия. И Перикл начинает объяснять, что демократия существует для всеобщего блага, чтобы всем было хорошо, чтобы народ в совокупности своей принял наилучшие для себя законы. Алкивиад не отстает и все задает вопросы.
И в конце концов загоняет Перикла в угол; Перикл говорит, что, если у власти олигархи, они принимает законы для себя. Если у власти одна группа людей, то она, соответственно, для себя принимает законы, а другая группа людей будет принимать законы для себя. И законы принимают, как было написано в переводе «Академии», «в интересах того класса, который находится у власти».
На самом деле Алкивиад с Периклом натолкнулись на очень существенное противоречие. Оно состоит в том, что, с одной стороны, различие интересов является одной из основ демократии, потому что именно различие интересов создает плюрализм, создает дискуссию, создает напряжение вот этих вот борений и споров, ну и в конце концов порождает не обязательно истину, но некий политический результат, который может быть сбалансирован. Но дело в том, что в то же самое время интересы не равны. Даже если граждане формально все равны между собой, то интересы в обществе неравнозначны, неравноценны и опираются на разные социальные и экономические базисы. Одни интересы представлены мощно и имеют глубокие корни. Другие интересы могут быть поверхностными. Третьи интересы могут быть экономически более обоснованными. Самое главное, что эти интересы опираются в конце концов на социальное бытие разных классов, борющихся между собой и имеющих неравную общественную силу.
Здесь мы приходим к известному марксистскому аргументу, что более многочисленный рабочий класс формально вроде бы должен торжествовать при демократии. Но он не торжествует, потому что его ресурсы, которые он может бросить в политику, включая не только деньги, но интеллектуальные, политические, кадровые, гораздо более ограничены, чем ресурсы его буржуазных оппонентов. Поэтому он проигрывает или в лучшем случае играет вничью. Поэтому возникает первое важнейшее противоречие: различные интересы одновременно и поддерживают демократию, и подрывают ее. Но дальше надо учитывать, что почти все модели демократии, которые мы в истории, вплоть до, пожалуй, начала XX века, — это модели ограниченные.
Совершенно очевидно, что демократические режимы, которые существовали в США или республиканской Франции, — это режимы с ограниченным избирательным правом. Скажем, негры не голосовали до революционной, по сути, гражданской войны 1865 года. Во Франции женщины не голосовали. В США, кстати, женщины тоже на первых порах не голосовали. Первой страной в Европе, которая ввела всеобщее избирательное право, была Россия после Февральской революции. Первая феминистская революция произошла здесь, а не где-то в другом месте.
В любом случае, всегда какие-то группы населения были исключены. Про Грецию я уже не говорю. Там, понятное дело, рабы и метеки. Кто такие метеки? Метеки — это не-граждане: или иммигранты, или те, кто не имеют полноценных гражданских прав, потому что формально числится за другим городом, другим полисом.
По большому счету, все демократические режимы до ХХ века работали за счет исключения каких-то категорий граждан и соответствующего управления. Англия — это вообще классическая история, потому что там гражданские права постепенно-постепенно только расширялись для большинства населения.
Но именно в этот момент начинается то, что Хантингтон и ряд других авторов называют кризисом демократии, потому что демократия начинает, с точки зрения элит, подрывать управляемость обществом. Возникает еще одно противоречие: как сделать так, чтобы элиты сохранили свое господствующее положение? Причем элиты, что очень важно, числят себя — возвращаемся опять к истории с судовладельцами — гарантами свободы. В этот момент возникает очень большая проблема: как обеспечить стабильность и власть элит в условиях, когда произошло восстание масс и массы фактически обрели всю полноту неограниченных гражданских прав.
Тут мы видим еще одно противоречие. Это противоречие между демократией как суммой процедур или формальных институтов и демократией как содержанием, то есть содержанием народовластия. Когда Ленин говорит о кухарке, которая управляет государством, в нашей либеральной публике это вызывает смех и возмущение. Но ведь на самом деле это и есть формула демократии в ее крайнем выражении. Кстати говоря, в Европе происходило то же самое. Элита начинает защищать себя и свою свободу от вот этих кухаркиных детей и находит решение. По существу получается, что вот в этой паре — с одной стороны, формальной процедуры, с другой стороны, содержания демократии как народовластия — начинает торжествовать именно формальная процедура. Происходит торжество формального подхода над содержательным, рост формализма и постепенное оттеснение плебеев от реального допуска к власти через формальные процедуры. По существу, это то, что происходило в Западной Европе, начиная примерно с поздних семидесятых, когда Ги Дебор написал свое замечательное «Общество спектакля».
Он это трактовал как создание целой сети манипуляционных институций и технологий, которые позволили вот эти самые злосчастные массы немного отодвинуть от реального принятия решений. То есть вы участвуете в спектакле, а где-то в другом месте неформально принимаются содержательные решения. И тут еще один важный момент, который очень характерен для современного мира, — это превращение политического в техническое.
Нам постоянно объясняют, что вопросы, которые вы пытаетесь трактовать как политические, на самом деле не политические. Они технические. Что это значит? Это значит, что, если вопрос технический, вы действительно некомпетентны, действительно нужно доверить экспертам, доверить специалистам, вы просто в этом не разберетесь, и не надо вам грузить голову. Это совершенно не для вас. Это абсолютно лишнее вам.
И вот этот спектр технического постоянно растет, а спектр политического сужается и сужается. Мы наблюдаем очень интересное явление на протяжении второй половины ХХ века, когда при формальном торжестве демократии одновременно содержательно она начинает отступать. И это становится особенно значимым в тот момент, когда в сферу демократии входят страны Восточной Европы.
Кстати говоря, любопытно, что в это же время ведь демократии устанавливаются практически по всему миру: если берем формальные демократические институты, то сравним семидесятые годы и поздние девяностые. В семидесятые годы число демократий можно сосчитать если не по пальцам рук, то, по крайней мере, по пальцам нескольких рук. А в девяностые — начало 2000-х трудно найти страны, где нет многопартийной системы хоть в каком-то виде. Их почти уже не осталось. То есть вроде бы демократия торжествует повсюду: в Латинской Америке ушли военные диктатуры, даже в Африке формально многопартийные выборы, правда, почему-то партии совпадают с племенами, специфика такая. Про Восточную Европу я не говорю. Арабские страны остаются исключением.
Но если посмотреть на это с другой стороны, то мы видим, что страны, получающие демократию в ходе транзита с Запада в готовом виде, получают не столько содержание, сколько институты. Они получают как раз вот эти внешние формы. Они получают их еще и как предмет карго-культа. Это классический карго-культ. Известная история в Полинезии: американцы во время Второй мировой войны создали авиабазы, привезли туда продукты, товары и изделия, которые раньше полинезийцы не видели, приобщили людей к этим изделиям. А потом улетели на своих самолетах. И полинезийцы стали верить, что если создать имитацию аэродрома, где все будет так же, как было при американцах, то самолеты рано или поздно опять прилетят и снова привезут все это добро. То есть предполагается, что наличие некоторого изделия имеет магический характер. Этот предмет приходит ниоткуда. Он как-то сам собой порождается, если вы будете соблюдать некоторые ритуалы, набор формальных действий или процедур.
В этом смысле демократизация в Восточной Европе, включая Россию, сопровождалась таким вот невероятным карго-культом. На мой взгляд, в значительной мере и современный восточноевропейский либерализм имеет оттенки карго-культа. Давайте создадим копию институтов, которые есть на Западе, и чем более точной будет эта копия, тем лучше эти институты будут у нас работать. Нет. Все ровно наоборот. Вполне возможно, что, если бы мы менее точно их копировали, больше адаптировали к своей природе, своей реальности, своим условиям, то они, наверное, работали бы лучше.
На Востоке мы получаем демократию, не скажу в искаженном, но в каком-то трансформированном виде, так как она трансформировалась после прихода общества спектакля. После того, как, по выражению Кристофера Лэша, произошло восстание элит как ответ на восстание масс, мы получаем уже довольно ограниченную форму демократии или, точнее, демократию в ее формализованном виде.
Один из парадоксов состоит еще и в том, что именно эта трансформированная демократия обратным путем влияет на то, что происходит в Западной Европе, США и так далее. Бумеранг возвращается, совокупный стандарт демократии понижается. ТО есть расширение происходит, объем увеличивается; демократия всюду.
Таким образом, сегодня мы видим, что самое главное противоречие — это противоречие между демократией как торжествующей формой политического бытия и демократическим содержанием, которое должно отстаиваться, защищаться и отвоевываться заново.
Защита демократии, если говорить о содержании, — это всегда самоорганизация масс и зачастую даже агрессия масс. В этом одна из проблем, потому что агрессия тоже часто принимает авторитарные формы. Здесь нет какой-то золотой середины. Мы всегда можем свалиться в ту или другую сторону. Всегда существует риск, что если мы будем очень агрессивно защищать свободу, то мы тоже будем свободу ущемлять. Вспомним знаменитую французскую формулу: никакой свободы для врагов свободы. На конце этой формулы стоит гильотина. Хотя до сих пор многие французские политики эту формулу повторяют в противовес американской концепции, что свобода должна быть безгранична. Но в любом случае защита своих прав на каком-то этапе требует двух условий.
Первое условие — это то, что нужно горизонтально самоорганизовываться. В этом смысле понятие гражданского общества сейчас очень сильно урезано, потому что под гражданским обществом обычно имеют в виду какие-то неправительственные организации, структуры, опять же институции. Но в первоначальном смысле слова это именно организованные граждане, то есть это как раз низы общества, которые собрались, объединились, создали свою структуру и стали пробиваться для того, чтобы отстоять свои интересы против элит.
С другой стороны, как ни странно, есть еще и необходимость всегда быть готовым к столкновению с институтами. То есть если институты перестают работать, надо понимать, что институты не являются вечными. Они не являются незыблемыми и не являются идеальными.
По большому счету, главный вопрос и свободы, и демократии — это вопрос об ответственности, потому что ответственность — это то, что ты берешь на себя, не зная результата. Когда ты заранее знаешь результат своих действий, вопрос об ответственности и свободе не стоит. Свобода выбора является реальной ответственностью в тот момент, когда ты делаешь выбор, не зная гарантированного результата, и понимаешь, что он может быть негативным и для тебя, и для других, и для твоих целей. Но выбор все равно нужно сделать, все равно нужно бороться и иметь смелость брать на себя ответственность.