Article

«Истоки»: Василий Селюнин о роли внеэкономического принуждения в российской истории

Огромную роль в подготовке и формировании общественного консенсуса относительно необходимости проведения радикальных экономических реформ сыграла в конце 1980-х годов журнальная публицистика. Ровно через год после появления пионерской статьи Ларисы Пияшевой «Где пышнее пироги?», утверждавшей несовместимость социализма и рынка, в «Новом мире» публикуется очерк писателя и экономиста Василия Илларионовича Селюнина (1927–1994) «Истоки». На примере советской — и, шире, российской — истории Селюнин показывал, как внеэкономическое принуждение, антирыночный террор привели к катастрофическому состоянию советской экономики. ОУ приводит полный текст очерка Селюнина, вызвавшего в свое время широчайший резонанс, как пример подцензурной позднесоветской публицистики, все отчетливей настаивавшей на коренной ломке социалистического хозяйствования, а впоследствии — и всей политической системы СССР.

1

С мужем сестры мы приглядели место. Проезжавший мимо леспромхозовский бульдозерист своей охотой развернулся и пробил дорогу в снегу. Спросил только: «Кого хоронишь?» Узнав, что мать, за работу ничего не взял и уехал. Хорошее место матери досталось — высоченные березы да еще елка, прямая, как струнка…

За три месяца до кончины матушки я приезжал проведать ее. 1900 года рождения (ровесница века, стало быть), она по крестьянской привычке вставала рано и крутилась до вечера — стряпала, задавала корм поросенку, между делом вязала мне рукавички и за всем тем успевала обиходить и приласкать правнучку. В этом доме с его простыми заботами и раз навсегда заведенным порядком мне хорошо думалось. Сто раз передуманное проходило тут проверку. Мелкое, вычурное само собой отсеивалось, на дно души выпадал сухой и горьковатый осадок правды.

Многое из того, что будет далее рассказано, в разные годы я успел прочитать матери. Она умела слушать — дар ныне редкий. Время от времени вставляла: «Правда, сынок, правда, так и было», — хотя определенно не могла знать, как оно было, — сопоставлялись события далеких веков, цитировались мыслители, которых она не читала. Другой же раз посмотрит не то что с укором — с непосильным желанием понять. Тут для меня приговор: заумь, пачкотня.

За то я любил этот последний по счету родительский кров, что под ним все были сыты, обуты, одеты. «Человек выше сытости» — такую дурь мог сморозить тот, кто голода не знал. В наших краях чаша сия никого не минула. Сюда, в Мурашинский леспромхоз, семья перебралась из вятской деревушки Фоминцы, названной так по имени прадеда моего Фомы Андреевича. Туда бы съездить, благо путь недалек, прикоснуться к истокам — на излете жизни гложет душу, как красиво сказал поэт, любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам. Да то беда, что ехать некуда — деревень в тех местах мало осталось, поля затянуло березником. Отчий край живет только в памяти сердца. В ней много чего отпечаталось, что расчетливее бы забыть, только вот не забывается. Помню первое потрясение души, из тех, что метят конец детству. Молотили рожь. Нас, школьников, отрядили погонять лошадей в приводе, а мать с другими бабами отгребала солому от молотилки. Кому не с кем было оставить «робенков» дома, усадили их на свежую солому около гумна — все же под призором. По-вятски таких звали сидунами: им лет по пять, а еще не ходят. Ножки тонкие, головы большие, животы пухлые — рахитики, словом. И вот вижу, проворно ползут они к молотилке, горстями пихают в рот зерно. А этого нельзя — набухнет зерно и порвет кишки. Матери оттаскивают их подальше, а они, окаянные, опять ползут к немереной еде…

Хлеб у нас пекли с опилками, с клеверными головками, а когда с толченой картошкой, так это праздник. Всего противнее в детстве было ходить на двор: опилки, непереваренная трава в кровь расцарапывали задний проход.

Такие вот они у меня, истоки.

Конечно, год на год не приходился, бывало и получше, но начиная с 1932 года (тот голод я отчетливо помню) нечасто едали досыта. Урожай, не урожай — разница невелика: надо кормить державу. И так до конца, пока кормильцы не разбежались кто куда. После войны, когда я заканчивал службу в армии, мать написала: куда хошь поезжай, только не домой, пропадешь тут. Нелегко, наверное, матерям писать такие эпистолы.

Но жаловаться она не любила. За всю жизнь, кажется, одну только жалобу от нее и услышал — это уж когда приезжал на студенческие каникулы. «Ты, Васенька, теперь ученый, — сказала, — много зим в школу ходил, так растолкуй, почто Сталин не велит траву косить косой? Руками рви, а косой нельзя, ежели для своей коровы. Мы ли у него не заслужили? Погли-ко, что с руками деется…»

Посмотреть было на что. Около той поры писатель Фадеев художественно обрисовал материнские руки — какие они добрые, ласковые, работящие. Актрисы с лауреатскими значками на панбархатных платьях читали эти задушевные слова с эстрады, школьники вставляли в сочинения. У моей матери руки были жесткие, как копыта.

Прост ее вопрос, да ответ не прост. Не знаю, хватило ли жизни, чтобы додумать тут все до конца, но отвечать надо — как бы не опоздать. Дело, понятно, не в одном запрете насчет косы, его-то как раз объяснить несложно. На сенокос уполномоченных колхозы не посылали, и так выходили стар и млад: девять копен колхозу, десятая твоя. Этого не хватало. А кто не сберег свою Зорьку, тот, конечно, навряд ли мог перезимовать всей семьей, дождаться благодатной поры, когда из голой еще пашни попрут хвощи (еда что надо!). Однако разреши косить по неудобьям каждый для себя — не будет стимула к артельному труду. Руками же рвать траву и тогда не возбранялось — чего не было, того не было. И между делом попутно много травушки успевали бабы натаскать за лето в подоткнутых передниках.

Зачем ворошить былое? Ученые люди объясняют: это враги втягивают нас в дискуссию о прошлом, чтобы отвлечь. Враг, само собой, хитер, этого у него не отнимешь. Только как учиться у истории, если опять станем закрывать ее строчки пальчиком: это читайте, а вот этого никак нельзя? А главное, все ли из пережитого принадлежит истории?

…С матушкой моей ушла в небытие целая эпоха, будем надеяться, ушла безвозвратно. Ее поколение проволокло на себе по рытвинам и ухабам самое Историю, куда было предписано. И если их страдания переплавились-таки, как и планировалось, в могущество державы, то все равно не дает покоя сомнение в цене, которую пришлось уплатить. Как же так вышло, что человек, венец творения, явил собою лишь материал, ресурс для социальных экспериментов, назем, напитавший почву под предполагаемое всеобщее благоденствие? Нам толкуют: было, да сплыло, левацкая идея о созидательной роли насилия, о внеэкономическом принуждении к труду всегда была чужда нашим целям, и лишь под действием особых исторических условий, а больше из-за субъективистских ошибок и извращений она какое-то время действительно проводилась в жизнь. Но вопрос настолько важен, практически значим, что тут никак нельзя верить на слово.

2

Мыслители далеких эпох, социалисты чувства справедливо негодовали: ну что это за общество, где стекольщик мечтает о граде, который повыбивал бы окна, гробовщик — об эпидемиях? Иное дело, когда собственность и продукты труда станут общими. Спрашивается, однако, почему этих продуктов будет в достатке? Богатство создается трудом и только трудом. Так какая сила заставляет трудиться? Этот коренной вопрос мыслители, конечно, обойти не могли.

Заглянем в «Утопию» Томаса Мора. Один из участников диспута размышляет: «…Никогда не будет возможно жить благополучно там, где все общее. Ибо как получится всего вдоволь, если каждый станет увертываться от труда? Ведь у него нет расчета на собственную выгоду, а уверенность в чужом усердии сделает его ленивым». Ответ таков: в благословенном обществе должны быть штатные надзиратели, или, как их именует Мор, сифогранты. «Главное и почти что единственное дело сифогрантов — заботиться и следить, чтобы никто не сидел в праздности. Но чтобы каждый усидчиво занимался своим ремеслом…»

Утопист-то он утопист, а вопрос ставил основательно и отвечал по существу: выгоду заменит внеэкономическое принуждение. У основоположников научного социализма уже нет этой простоты и ясности в решении задачи. В споре с Дюрингом Энгельс решительно отклоняет предположение, будто в социалистическом обществе сохранятся различия в оплате труда. В знаменитом примере с тачечником и архитектором приведено однозначное решение: тот и другой должны получать одинаково. Почему? Да очень просто: более высокая квалификация архитектора не является его личной заслугой. «В обществе частных производителей, — пишет Энгельс, — расходы по обучению работника покрываются частными лицами или их семьями; поэтому частным лицам и достается в первую очередь более высокая цена обученной рабочей силы: искусный раб продается по более высокой цене, искусный наемный рабочий получает более высокую заработную плату. В обществе, организованном социалистически, эти расходы несет общество, поэтому ему принадлежат и плоды, т. е. большие стоимости, созданные сложным трудом. Сам работник не вправе претендовать на добавочную оплату» 1 . Впрочем, для Энгельса различия в оплате простого и сложного труда практического интереса не представляют: в новом обществе ни архитекторов, ни тачечников не станет, все будут уметь всё — архитектор, скажем, два часа в смену дает указания по своей специальности, а остальное время катает тачку или, добавили бы мы, перебирает овощи на базе. Вопрос о том, чем заменить прежние стимулы, какая сила заставит работника трудиться, здесь обойден.

Солиднее суждения Маркса. Он допускает различия в оплате в зависимости от количества и качества труда: «…Каждый отдельный производитель получает обратно от общества за всеми вычетами ровно столько, сколько сам дает ему… Поэтому равное право здесь по принципу все еще является правом буржуазным» 2 . Буржуазное право при социализме? Ясно, что столь противоестественную вещь можно допустить на очень короткое время.

Каков же тогда постоянный стимул? Многие мыслители прошлого полагали, что такового со временем вообще не понадобится — труд станет первой жизненной потребностью, игрой физических и духовных сил. Могущество подобных теорий заключается в их неопровержимости Всегда можно сказать: мол, их черед еще придет, а если не пришел пока, то мы с вами и виноваты — не научились находить награду за труд в самом процессе труда. Цель, безусловно, благородна, однако и сейчас мы вряд ли ближе к ней, чем двадцать, тридцать и сколько угодно лет назад.

Если и сегодня проблема не нашла удовлетворительного решения, то с какими же трудностями столкнулись первые строители нового общества! В согласии с заветами классиков теперь все должны были работать поровну и получать поровну.

Такого опыта история не знала. Точнее, имелся чисто негативный опыт: в свое время об эту задачку разбили себе головы якобинцы — по словам Ленина, «самые ярые и самые искренние революционеры» 3 . В поисках практических решений Ильич не раз вспоминал их, сличал французскую революцию с нашей, размышляя о границах насилия в хозяйственном строительстве.

Сознательные участники и вожди той чужой революции на первых порах отнюдь не были сторонниками насилия и уж тем менее террора. Воспитанные просветителями, они больше полагались на разум. Свобода, равенство, братство представлялись им столь очевидными ценностями, что защищать их вроде бы и не требовалось — надо только раз установить их, и тогда не найдется безумцев, которые противились бы этим привлекательным вещам. «Несколько своевременно отрубленных голов… — полагал Марат, — на целые столетия избавят великую нацию от бедствий нищеты и ужасов гражданских войн». Это писано в начале 1790 года. Но через полгода тот же Марат потребует отрубить пятьсот–шестьсот голов, еще через полгода — пять–шесть тысяч, а в 1793 году — миллион с лишком. И это не было упражнениями в риторике — гильотина работала исправно, почитайте хотя бы изданные у нас недавно сочинения Гракха Бабефа. Показания этого человека тем более важны, что он был участником всех этапов революции, причем занимал крайний левый фланг в расстановке сил, а потому трудно заподозрить его в пристрастной критике якобинства. В книге, написанной по горячим следам событий, он рассказал о деятельности Каррье — одного из ближайших сотрудников Робеспьера.

Писатель Фадеев художественно обрисовал материнские руки — какие они добрые, ласковые, работящие. Актрисы с лауреатскими значками на панбархатных платьях читали эти задушевные слова с эстрады, школьники вставляли в сочинения. У моей матери руки были жесткие, как копыта.

Не удержусь, приведу выдержку из этого труда. (Пусть читателя не смущает множество отточий — после каждого факта добросовестный автор называл свидетелей.) «Разве для спасения родины, — вопрошает Бабеф, — необходимо было произвести 23 массовых потопления в Нанте, в том числе и то, в котором погибло 600 детей? Разве были нужны „республиканские браки“, когда девушек и юношей, раздетых донага, связывали попарно, оглушали сабельными ударами по голове и сбрасывали в Луару?.. Разве необходимо было… чтобы в тюрьмах Нанта погибли от истощения, заразных болезней и всяческих невзгод 10 тыс. граждан, а 30 тыс. были расстреляны или утоплены?.. Разве необходимо было… рубить людей саблями на департаментской площади?.. Разве необходимо было… приказать расстреливать пехотные и кавалерийские отряды армии мятежников, добровольно явившиеся, чтобы сдаться?.. Разве необходимо было… потопить или расстрелять еще 500 детей, из коих старшим не было 14 лет и которых Каррье назвал „гадюками, которых надо удушить“?.. Разве необходимо было… утопить от 30 до 40 женщин на девятом месяце беременности и явить ужасающее зрелище еще трепещущих детских трупов, брошенных в чаны, наполненные экскрементами?.. Разве необходимо было… исторгать плод у женщин на сносях, нести его на штыках и затем бросать в воду?.. Разве необходимо было внушать солдатам роты им. Марата ужасное убеждение, что каждый должен быть способен выпить стакан крови?..»

Казалось бы, что́ нам Гекуба, и все же читать такое лучше, запасшись валидолом. Сегодняшним критикам красного террора, введенного в 1918 году, полезно освежить в памяти эти свидетельства. Для темы же нашего разговора важно, что одной из капитальных целей насилия были чисто экономические задачи. Страстно осудив знаменитого террориста, Гракх Бабеф, коммунист-утопист по убеждениям, в одном ключевом пункте склонен оправдать его: «Среди преступлений Каррье числят то, что он раздавил в Нанте торгашество, громил меркантильный… дух… то, что он приказал арестовать всех без исключения спекулянтов и всех тех, кто с начала революции занимался этим скандальным ремеслом в пределах города Нанта; то, что он приказал арестовать всех посредников, всех лиц обоего пола, кто занимался скупкой и перепродажей предметов первой необходимости и извлекал позорную прибыль, продавая их по ценам, превышающим установленный законом максимум. Нет никакого сомнения, что если демократические принципы и высший закон блага народа еще не отменены, то эти факты, взятые сами по себе, не только не могут быть поставлены в вину Каррье, но по своей природе способны снискать ему лавры среди республиканцев».

Суть дела прикрыта тут экспрессивными выражениями: «позорная прибыль», «скандальное ремесло», «торгашество» и т.п. Надо непременно продраться через эту ругань к смыслу событий. Революция, по словам Маркса, стерла «сразу, как по волшебству, все феодальные руины с лица Франции» 4 . Открылся простор для нового способа производства — капиталистического, отныне развитие не было стеснено феодальными путами. И наиболее многочисленный класс общества, крестьяне, воспользовался невиданными прежде возможностями производить на продажу с выгодой, или, если угодно, ради позорной прибыли. Но извлеченная прибыль — это неравенство. Побуждаемые идеями просветителей, а более всего неотложными заботами о продовольствии для армии и городов, якобинцы ввели свирепые меры против спекулянтов (то есть против рынка, без коего товарное производство немыслимо), регламентировали потребление законами о максимуме. Изъять безвозмездно у крестьян плоды их труда можно было только при помощи насилия. Террор рождал Вандею, сладить с которой революционеры пытались еще более жестоким террором.

Якобинцы легли поперек путей жизни и тем подписали себе смертный приговор. Они ушли с арены истории, оставив после себя не только горы трупов, но и новую Францию, приспособленную для единственно эффективного тогда способа производства. Террор и насилие в экономических целях являлись отклонением от задач революции, эпизодом.

Гораздо сложнее обстоит дело в революциях социалистических. Уничтожение «позорной прибыли», искоренение товарного производства, частного предпринимательства является здесь уже не отступлением от цели, а, напротив, целью. Было, в общем-то, не так уж трудно прогнать помещиков, национализировать крупные предприятия, но это отнюдь не решало задачи. «Что такое подавление буржуазии? — разъяснял Ленин.— Помещика можно подавить и уничтожить тем, что уничтожено помещичье землевладение и земля передана крестьянам. Но можно ли буржуазию подавить и уничтожить тем, что уничтожен крупный капитал? Всякий, кто учился азбуке марксизма, знает, что так подавить буржуазию нельзя, что буржуазия рождается из товарного производства; в этих условиях товарного производства крестьянин, который имеет сотни пудов хлеба лишних, не нужных для его семьи, которых он не сдает рабочему государству в ссуду, для помощи голодному рабочему, и спекулирует, — это что такое? Это не буржуазия? Не здесь ли она рождается?.. Вот что страшно, вот где опасность для социальной революции!» (т. 39, стр. 421, 422).

Опасность действительно грозная. Ленин допускал даже мысль об откате революции с социалистической на буржуазную ступень. Все зависит от того, удастся ли одолеть мелкобуржуазную стихию: «Если мы ее не победим, мы скатимся назад, как французская революция. Это неизбежно, и надо смотреть на это, глаз себе не засоряя и фразами не отговариваясь» (т. 43, стр. 141).

Средства в борьбе могут быть различными. «Если 125 лет тому назад, — писал В.И. Ленин, — французским мелким буржуа, самым ярым и самым искренним революционерам, было еще извинительно стремление победить спекулянта казнями отдельных, немногих „избранных“ и громами декламации, то теперь чисто фразерское отношение к вопросу у каких-нибудь левых эсеров возбуждает в каждом сознательном революционере только отвращение или брезгливость. Мы прекрасно знаем, что экономическая основа спекуляции есть мелкособственнический, необычайно широкий на Руси, слой и частнохозяйственный капитализм, который в каждом мелком буржуа имеет своего агента» (т. 36, стр. 297).

Уже 10 ноября 1917 года спекулянты объявляются врагами народа, а через три месяца в декрете, написанном Лениным, дано недвусмысленное указание: «Спекулянты… расстреливаются на месте преступления» 5 . Понятно, при неналаженной государственной торговле любая продажа продовольствия считалась спекуляцией. «Ни один пуд хлеба, — декретировала власть, — не должен оставаться в руках держателей, за исключением количества, необходимого для обсеменения их полей и на продовольствие их семей до нового урожая… Объявить всех, имеющих излишек хлеба и не вывозящих его на ссыпные пункты… врагами народа, предавать их революционному суду, с тем чтобы виновные приговаривались к тюремному заключению на срок не менее 10 лет, изгонялись навсегда из общины, все их имущество подвергалось конфискации…» 6

Принято считать, что эти строгости были вызваны голодом и разрухой. Но, как мы видели, речь шла о принципиальной установке: если товарное производство и сопутствующий ему рынок не будут уничтожены, то Октябрьская революция снизится, так сказать, до уровня буржуазной. Достаточно, впрочем, здравого смысла, чтобы понять: продовольствие, произведенное в стране, будет ее населением и съедено. Не голод толкнул к реквизициям, а скорее наоборот: массовые реквизиции имели своим следствием голод. Крестьянам предлагалось кормить страну даром, без какой-либо выгоды для себя. На эти меры мужик отвечал в лучшем случае сокращением посевов, в худшем — обрезом.

Большинство историков, как советских, так и зарубежных, сводят Гражданскую войну к противоборству белых и красных, разница лишь в оценочных знаках. Факты показывают, однако, что существовала третья сила, по которой и пришелся главный удар, — крестьянское повстанческое движение. В разные периоды с разной степенью активности оно блокировалось то с белыми, то с красными, оставаясь относительно самостоятельной силой. Задолго до революции, предваряя события, Ленин писал: «Мы сначала поддерживаем до конца, всеми мерами, до конфискации, — крестьянина вообще против помещика, а потом (и даже не потом, а в то же самое время) мы поддерживаем пролетариат против крестьянина вообще» (т. 11, стр. 222). В борьбе против помещика интересы крестьянства целиком совпадали с интересами новой власти, что понимали даже белые генералы. Сохранилось, например, письмо Колчака Деникину: незадачливый адмирал осуждал земельную политику, «которая создает в крестьянстве представление о восстановлении помещичьего землевладения». Едва эта опасность исчезала, как серое воинство поворачивало фронт. В разгар Гражданской войны Ленин с тревогой отмечает, что «крестьянство Урала, Сибири, Украины поворачивает к Колчаку и Деникину» (т. 40, стр. 17). По мере разгрома белого движения сопротивление нарастало. Штаб восточного фронта доносил, например, в 1919 году из Поволжья: «…Крестьяне озверели, с вилами, с кольями и ружьями в одиночку и толпами лезут на пулемет, несмотря на груды трупов, и их ярость не поддается описанию». Историк М. Кубанин подсчитал, что в Тамбовской губернии 25–30 процентов населения участвовало в восстанин. Он заключает: «Несомненно, что 25–30% населения деревни означает, что все взрослое мужское население ушло в армию Антонова». Согласно архивным документам, опубликованным в 1962 году, крестьянская армия на Тамбовщине включала в себя 18 хорошо вооруженных полков. Регулярным войскам под командованием Тухачевского пришлось вести здесь настоящую войну, не менее напряженную, чем ранее против колчаковцев. Сам Ленин прямо говорил, что мелкобуржуазная стихия оказалась опаснее всех белых армий, вместе взятых.

Логика борьбы заставляла отвечать насилием на насилие. Затруднение состояло в том, что подавить крестьянские восстания должна была армия, состоявшая в основном из крестьян же. Требовались, следовательно, какие-то безусловно преданные революции силы, готовые исполнить любой приказ. Одна из таких сил названа в маленьком сообщении о разгроме крестьянского восстания в Ливнах: «Город сравнительно пострадал мало. Сейчас на улицах города убирают убитых и раненых. Среди прибывших позднее подкреплений потерь сравнительно мало. Только доблестные интернационалисты понесли жестокие потери. Зато буквально накрошили горы белогвардейцев, усеяв ими все улицы».

Речь идет о добровольно вступивших в Красную Армию бывших военнопленных. Их насчитывалось до трехсот тысяч — столь большое число иностранцев в воюющей армии специалисты считают уникальным явлением для новейшей истории. Они выказали себя весьма надежными при подавлении крестьянских мятежей, пресекали попытки дезертирства в самой армии, когда ее бросали в бой против «третьей силы». Успешно действовали также части особого назначения.

Легко, однако, понять, что окончательное решение крестьянского вопроса не могло быть достигнуто одними военными средствами. Целью была ликвидация товарного производства в деревне. А наиболее сильными являлись кулацкие товарные хозяйства, в которых применялся наемный труд. Кулаки, по определению Ленина, «самые зверские, самые грубые, самые дикие эксплуататоры» (т. 37, стр. 40). «И если кулак останется нетронутым, — говорил Владимир Ильич, — если мироедов мы не победим, то неминуемо будет опять царь и капиталист» (т. 37, стр. 176). Агитаторам, посылаемым в провинцию, он дал директиву: «…Кулаков и мироедов необходимо урезать» (т. 35, стр. 326). При этом урезании власть могла опереться в деревне лишь на бедноту, а она составляла ничтожное меньшинство сельского населения (не забудем, что крестьяне в результате революции получили землю). В июне 1918 года были созданы комбеды. С их помощью у кулаков отобрали 50 миллионов гектаров земли. Это примерно треть тогдашних сельскохозяйственных угодий. Тем самым материальная база кулацкого хозяйства оказалась разрушенной. Факты неопровержимо доказывают, что ликвидация кулачества состоялась именно в годы «военного коммунизма», а не на рубеже 20–30-х годов.

Однако середняк ведь тоже желал торговать продуктами своего труда, а торговля, по представлениям той поры, вела прямехонько в капитализм. Считалось, что не сданный по продразверстке хлеб, хотя бы и выращенный своими руками, мужик присваивает и таким образом превращается в классового врага. «Если крестьянин сидит на отдельном участке земли, — утверждал Ленин, — и присваивает себе лишний хлеб, т.е. хлеб, который не нужен ни ему, ни его скотине, а все остальные остаются без хлеба, то крестьянин превращается уже в эксплуататора. Чем больше оставляет он себе хлеба, тем ему выгоднее, а другие пусть голодают: „Чем больше они голодают, тем дороже я продам этот хлеб“. Надо, чтобы все работали по одному общему плану на общей земле, на общих фабриках и заводах и по общему распорядку» (т. 41, стр. 310–311).

Следовательно, истинное решение задач социалистической революции виделось в привлечении крестьянства к работе на общей земле. Это программная установка большевистской партии. Еще в 1902 году Ленин разъяснял: «Социал-демократ… стал бы пропагандировать национализацию земли лишь как переход к крупному коммунистическому, а не к мелкому индивидуалистическому хозяйству» (т. 6, стр. 339). Вскоре после Октября Владимир Ильич взял в свои руки «дело постепенного, но неуклонного перехода от мелких единоличных хозяйств к общественной обработке земли» (т. 37, стр. 364). Уже в январе 1918 года он участвует в выработке «Основного закона о социализации земли». Как свидетельствует член подготовительной комиссии С. Иванов, «в комиссии фактически работал один товарищ Ленин, а мы только голосовали». При обсуждении возник спор — пока не о кулацких, а только о помещичьих землях. Эсеры настаивали на разделе их между крестьянами, что укрепило бы экономическую основу мелкобуржуазной стихии. Ленин же выступил за создание совхозов на помещичьих землях. Эта идея и прошла.

В декабре 1918 года Ленин создает специальную комиссию для подготовки Положения об общественной обработке земли. Один из ее членов, П. Першин, рассказывает, что готовый проект редактировался лично Владимиром Ильичом — по его указанию коллективным хозяйствам земля отводилась в первую очередь, инвентарь в их пользу отчуждался от зажиточных крестьян бесплатно, а от середняков и бедняков — за плату, не превышающую твердых цен, то есть за символический выкуп. В феврале 1919 года опубликовано «Положение о социалистическом землеустройстве и о мерах перехода к социалистическому земледелию». В этом документе говорилось, что на все виды единоличного землепользования надо смотреть как на преходящие и отживающие — их заменят совхозы, производственные коммуны и другие товарищества по совместной обработке земли.

Несмотря на явные выгоды (лучшая земля, бесплатная передача инвентаря), крестьянин в эти объединения не шел. Все же в короткий срок удалось создать более пяти тысяч совхозов и около шести тысяч колхозов. Но, как признал Ленин, «колхозы еще настолько не налажены, в таком плачевном состоянии, что они оправдывают название богаделен» (т. 42, стр. 180).

Лучшие умы той эпохи пытались уяснить, почему же столь выгодное дело, как коллективизация, завершилось полной неудачей. Ход рассуждений был таков: простое сложение земли и примитивного инвентаря не обеспечивает еще качественного сдвига в развитии производства. Вот если бы мы могли дать деревне сто тысяч тракторов, тогда любой крестьянин сказал бы: и я за коммунию. Но этой техники пока нет — по расчетам, она появится не раньше чем лет через десять.

С высоты исторического опыта сегодня такое объяснение мы не можем признать достаточно полным. Механизация, химизация, мелиорация, интенсивные технологии — всего этого безнадежно мало для успеха. Еще Лев Толстой понимал, что главное — «не азот и не кислород, находящиеся в почве и воздухе, не особенный плуг и назем, а то главное орудие, чрез посредство которого действует и азот, и кислород, и назем, и плуг,— то есть работник-мужик». А его интерес игнорировался — ставка была сделана на грубую силу. Как мне представляется, здесь глубинные истоки многих трудностей, пережитых страной.

Впрочем, внеэкономическое принуждение применялось в ту пору не только в отношении крестьянства. Всякая революция только тогда чего-то стоит, когда она умеет защищаться. Это аксиома. Лишь фарисей возьмется сегодня осуждать карательные меры против контрреволюционеров. Да, на третий день после Октябрьского переворота закрыта оппозиционная печать, но в декрете справедливо сказано, что это оружие «не менее опасно в такие минуты, чем бомбы и пулеметы». Да, создали в лице ЧК аппарат насилия. Но опять прав Ленин: «Без такого учреждения власть трудящихся существовать не может» (т. 44, стр. 328). 31 января 1918 года правительство предписало «принять меры к увеличению числа мест заключений». Чуть позже признали необходимым «обезопасить Советскую республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях». Резонно объяснение Дзержинского: «…Потребность в самообороне была так велика, что мы сознательно могли закрывать глаза на ряд своих ошибок… лишь бы сохранить республику, как это было в эпоху красного террора. Вот почему закон дает ЧК возможность административным порядком изолировать тех нарушителей трудового порядка, паразитов и лиц, подозрительных по контрреволюции, в отношении коих данных для судебного наказания недостаточно и где всякий суд, даже самый суровый, их всегда или в большей части оправдает» 7 .

Ухо экономиста улавливает, однако, в этом высказывании уже некоторый диссонанс: наряду с «подозрительными по контрреволюции» в концлагеря следует помещать нарушителей трудового порядка. В другом документе Дзержинский трактует назначение лагерей весьма расширительно: «Кроме приговоров по суду, необходимо оставить административные приговоры, а именно концентрационный лагерь… Я предлагаю оставить эти концентрационные лагеря для использования труда арестованных, для господ, проживающих без занятий, для тех, кто не может работать без известного принуждения, или если мы возьмем советские учреждения, то здесь должна быть применена мера такого наказания за недобросовестное отношение к делу, за нерадение, за опоздание и т.д. Этой мерой мы сможем подтянуть даже наших собственных работников» 8 .

Границы насилия, как видим, расширяются безбрежно — первоначально оно применялось для подавления противников революции, затем перекинулось на потенциальных противников (красный террор) и, наконец, стало средством решения чисто хозяйственных задач. В 1920 году Троцкий предложил поставить это дело на прочную и долговременную основу, превратив страну в гигантский концентрационный лагерь, точнее, в систему лагерей. На IX съезде партии он изложил невиданную в истории программу: рабочие и крестьяне должны быть поставлены в положение мобилизованных солдат, из них формируются «трудовые части, которые приближаются по типу к воинским частям». Каждый обязан считать себя «солдатом труда, который не может собою свободно располагать, если дан наряд перебросить его, он должен его выполнить; если он не вы­ полнит — он будет дезертиром, которого карают» 9.

Будет ли такой труд эффективным? Капитализм тем и победил предшествующую формацию, что на место палки, крепостной зависимости, воли сеньора поставил более действенный стимул к труду — личную выгоду, право продавать свою рабочую силу. Лагерное трудовое право на практике означало бы шаг назад в истории человечества. Троцкий решительно возражает: «Если принять за чистую монету старый буржуазный предрассудок или не старый буржуазный предрассудок, а старую буржуазную аксиому, которая стала предрассудком, о том, что принудительный труд непроизводителен, то это относится не только к трудармии, но и к трудовой повинности в целом, к основе нашего хозяйственного строительства, а стало быть, к социалистической организации вообще». (До чего откровенно: принудительный труд — основа социалистической организации!) По Троцкому, «буржуазная аксиома» верна только применительно к прошлому: «Мы говорим: это неправда, что принудительный труд при всяких обстоятельствах и при всяких условиях непроизводителен» 10 .

Современные историки утверждают, что съезд отклонил военно-бюрократическую линию Троцкого в хозяйственном строительстве. Но это явная подчистка истории (дело на Руси обыкновенное — еще Герцен остроумно заметил: «Русское правительство, как обратное провидение, устраивает к лучшему не будущее, но прошедшее»). Обратимся к основной резолюции съезда — «Об очередных задачах хозяйственного строительства»: «Одобряя тезисы ЦК РКП о мобилизации индустриального пролетариата, трудовой повинности, милитаризации хозяйства и применении воинских частей для хозяйственных нужд, съезд постановляет:

…взять на учет всех квалифицированных рабочих с целью их привлечения к производственной работе с такой же последовательностью и строгостью, с какой это проводилось и проводится в отношении лиц командного состава для нужд армии.

Большинство историков, как советских, так и зарубежных, сводят Гражданскую войну к противоборству белых и красных, разница лишь в оценочных знаках. Факты показывают, однако, что существовала третья сила, по которой и пришелся главный удар, — крестьянское повстанческое движение.

Всякий квалифицированный рабочий должен вернуться к работе по своей специальности…

Необходимо с самого начала правильно поставить массовые мобилизации по трудовой повинности, т. е. устанавливать каждый раз, по возможности, точное соответствие между числом мобилизованных, местом их сосредоточения, размером трудовой задачи и количеством необходимых орудий. Столь же важно обеспечить сформированные из мобилизованных трудовые части технически компетентным и политически твердым инструкторским составом и заранее подобранными по партийной мобилизации трудовыми коммунистическими ячейками, т. е. идти по тому же пути, по которому мы шли в создании Красной Армии» 11 .

Далее в резолюции рекомендовано «применение системы уроков, при невыполнении которых понижается паек». А поскольку «значительная часть рабочих, в поисках лучших условий продовольствия, а нередко и в целях спекуляции, самовольно покидает предприятия, переезжает с места на место, чем наносит дальнейшие удары производству», это должно быть пресечено в «суровой борьбе с трудовым дезертирством, в частности, путем публикования штрафных дезертирских списков, создания из дезертиров штрафных рабочих команд и, наконец, заключения их в концентрационный лагерь» 12 .

Не думайте, что речь идет о временных мерах. В резолюции «О переходе к милиционной системе» объяснено: так как Гражданская война заканчивается, а международное положение Советской России благоприятно, на будущий период, «который может иметь длительный характер», вводится милиционная система экономики, сущность которой «должна состоять во всемерном приближении армии к производственному процессу, так что живая человеческая сила определенных хозяйственных районов является в то же время живой человеческой силой определенных воинских частей» 13 .

Эти документы тем еще поучительны, что в них предельно обнажена связь хозяйственного механизма с правами личности. Товарное капиталистическое производство означает, что тот, у кого есть деньги, волен затевать выгодное дело, приобретать собственность, рисковать и нести экономическую ответственность за свои действия. Любой человек вправе распоряжаться своей собственностью, даже если таковая состоит лишь из пары рабочих рук. Бесспорно, система суровая, но при ней не надо понуждать к труду угрозами и милицейским надзором. Государству нет надобности, например, пресекать забастовки, поскольку убытки от них несет частный предприниматель. Не гарантируя занятости, государство обязано предоставить человеку полную инициативу обогащаться или прозябать, кто как умеет. Личностные права — оборотная сторона беспощадных экономических свобод. Напротив того, при тотальной государственной собственности на средства производства возникает искус экспроприировать и самое личность, ее физические и духовные силы, чтобы наладить работу по единому плану и распорядку. В этих условиях допустимо рассматривать человека как винтик гигантской машины, изготовляющей будущее счастье для всех. Странно было бы говорить о личностных правах и гражданских свободах винтика, а равным образом и отвертки, которая загоняет его в положенное место.

Солдафонским грезам Троцкого в ту пору не суждено было осуществиться — их императивно отвергла жизнь. Хозяйственные итоги военного коммунизма не оставляли сомнений в том, что «буржуазная аксиома» о неэффективности принудительного труда все-таки верна. В 1920 году сравнительно с 1917-м добыча угля снизилась в три с лишним раза, выплавка стали — в 16 раз, производство хлопчатобумажных тканей — в 12 раз, выработка сахара — в 10 раз и т. д. Годовое производство стали на душу населения упало до полутора килограммов, на 50 человек населения производили одну пару обуви. В том же 1920 году рабочие Москвы, занятые самым тяжелым физическим трудом, получали в день 225 граммов хлеба, 7 граммов мяса или рыбы, 10 граммов сахара. Недород 1921 года поставил страну на край бездны.

3

В противоположность Троцкому, который видел корень зла во всеобщей расхлябанности и планировал преодолеть разгильдяйство милицейскими методами, Ленин быстро понял несостоятельность экономической политики военного коммунизма: «…Мы сделали ту ошибку, что решили произвести непосредственный переход к коммунистическому производству и распределению. Мы решили, что крестьяне по разверстке дадут нужное нам количество хлеба, а мы разверстаем его по заводам и фабрикам, — и выйдет у нас коммунистическое производство и распределение» (т. 44, стр. 157).

1 марта 1921 года восстали моряки Кронштадта. Одновременно забастовали питерские рабочие, да и не одни питерские. «Это уже нечто новое, — размышлял Ленин. — Это обстоятельство, поставленное в связь со всеми кризисами, надо очень внимательно политически учесть и очень обстоятельно разобрать. Тут проявилась стихия мелкобуржуазная, анархическая, с лозунгами свободной торговли и всегда направленная против диктатуры пролетариата. И это настроение сказалось на пролетариате очень широко. Оно сказалось на предприятиях Москвы, оно сказалось на предприятиях в целом ряде пунктов провинции» (т. 43, стр. 24). Политические требования, выставленные бастующими, вызывали особую тревогу Ильича: «Несомненно, в последнее время было обнаружено брожение и недовольство среди беспартийных рабочих. Когда в Москве были беспартийные собрания, ясно было, что из демократии, свободы они делают лозунг, ведущий к свержению советской власти» (т. 43, стр. 31).

Эти мысли Ленин высказал в марте 1921 года на X съезде партии. Здесь же по его настоянию принято ключевое решение о замене продразверстки твердым налогом с крестьян. Тут не было еще целостной системы. Мера считалась временной. Не случайно введена она в марте, чтобы успеть оповестить крестьян до начала сева: расширяйте посевы, реквизиций в нынешнем году не будет. В то же время свободной продажи хлеба, оставшегося после уплаты налога, не предусматривалось. «Свобода торговли, — подчеркивал Ленин, — даже если она вначале не так связана с белогвардейцами, как был связан Кронштадт, все-таки неминуемо приведет к этой белогвардейщине, к победе капитала, к полной его реставрации» (т. 43, стр. 25). Но то были уже арьергардные бои. Твердый налог составлял примерно половину планировавшихся прежде реквизиций. Ясно, что основную часть продовольствия могла дать лишь вольная продажа продуктов сельского труда. Буквально через два месяца, в мае 1921 года, партийная конференция определяет нэп как систему мер, как курс, взятый всерьез и надолго. В течение года весь экономический механизм военного коммунизма был демонтирован и заменен новой экономической политикой, которая в главных чертах сходна с рождающимся ныне новым хозяйственным механизмом.

В этом уроке я вижу опору для нынешней нашей перестройки. Нам предстоят перемены не менее революционные — трудящиеся не хотят больше жить по-старому, административный аппарат не может управлять по-старому. Направления радикальных реформ сейчас, в общем-то, ясны, но даже горячие сторонники перестройки высказываются в том смысле, что демократизацию общественной жизни, экономические новации надо вводить постепенно, годами. Такой вариант, скорее всего, не пройдет — просто нет запаса времени, он исчерпан, беспутно промотан в застойные десятилетия. По прикидкам, если не будет крутых перемен, в середине 90-х годов наша экономика развалится со всеми вытекающими отсюда последствиями — социальными, внешнеполитическими, военными и т. п. Тогда поздно будет хлопотать о демократии — периодам развала хозяйства больше соответствует диктатура. До недавних пор можно было лишь с горечью и тревогой наблюдать факты, свидетельствовавшие об этом векторе развития страны. В апреле 1985 года у нас появился шанс на спасение. Сейчас шансы возросли, и было бы преступно упустить их. Опыт начала 20-х годов тем и хорош, что он доказывает возможность революционных изменений сверху буквально в считанные месяцы.

И второй урок для нас — поразительное быстродействие пусковых импульсов, посланных в экономику. Именно потому, что изменения были быстрыми и радикальными, старый хозяйственный механизм не мешал новому. Недород 1921 года тут не в счет — это стихийная беда и во многом следствие экспериментов военного коммунизма. Но что поучительно: в ужасную голодуху крестьянские восстания прекращаются — нет причин бунтовать, коль скоро благополучие семьи зависит отныне от собственного труда. Экономическими мерами удалось снять социальное напряжение много успешнее, чем экзекуциями. Уже в 1922 году собрали хороший урожай. XII съезд партии обязал даже направить усилия на поиск внешнего рынка для зерна (не правда ли, приятно вспомнить, что и в новейшей истории у нас бывало такое). Всего за четыре-пять лет достигнут довоенный уровень в промышленности и сельском хозяйстве. В 1928-м он превзойден в индустрии на 32 процента, на селе — на 24. Сравнительно же с 1921 годом национальный доход поднялся в 3,3 раза, промышленное производство увеличилось в 4,2, в том числе в крупной промышленности в 7,2 раза. Реальная зарплата рабочих превысила довоенную. Подсчитано, что начиная с 1924 года люди питались так хорошо, как никогда еще до этого времени. В среднем по стране рабочий потреблял, например, за год 72 килограмма мяса — впечатляюще и по нынешним меркам.

Хозяйственные успехи шли рука об руку с демократизацией общественной жизни. (Этот факт куда как злободневен на нынешнем крутом повороте.) Резко сузились границы насилия, укрепилась законность. Ленин обосновывал это так: «Чем больше мы входим в условия, которые являются условиями прочной и твердой власти, чем дальше идет развитие гражданского оборота, тем настоятельнее необходимо выдвинуть твердый лозунг осуществления большей революционной законности, и тем у́же становится сфера учреждения, которое ответным ударом отвечает на всякий удар заговорщиков» (т. 44, стр. 329). Страна получила уголовный и гражданский кодексы. Ревтрибуналы были заменены судами, учредили прокуратуру и адвокатуру. Изменилась роль профсоюзов. Если в марте 1918 года Ленин без обиняков заявлял: «Профессиональные союзы… должны стать государственными организациями» (т. 36, стр. 160), то теперь партия в корне пересмотрела эту позицию. XI съезд партии (1922) обязал их заниматься «защитой интересов трудящихся масс в самом непосредственном и ближайшем смысле слова». Защитой от кого? Не только от частника, но и от «бюрократического извращения» госаппарата 14 . Как далеко простирались личностные свободы, видно хотя бы из того, что открыто выходили произведения литературы, искусства, труды по социологии, политике, за одно хранение которых впоследствии, бывало, расплачивались головой. А социальных катаклизмов не происходило.

Внеэкономическое принуждение определенно не требовалось в качестве стимула как в частном, так и в государственном секторе экономики. С частником все ясно. Начиная с 1917 года его только что в ступе не толкли, а он опять попер как на дрожжах. Без государственных инвестиций, без опеки и хлопотливых усилий власти он восстановил торговлю, сферу обслуживания. Частные крестьянские хозяйства в достатке обеспечивали страну. Мало того, с середины 20-х годов и до коллективизации страна вывозила за границу ежегодно по полтораста миллионов пудов хлеба. Валютная выручка поступала в казну.

Да и своя деньга стала настоящей. К началу 1924 года в обращении находилось свыше 1,3 квадриллиона рублей, покупательная способность рубля упала в 28 миллионов раз. Но уже в 1925 году после денежной реформы наш червонец стоял на лондонской бирже выше фунта стерлингов, что вызвало недоумение и тревогу заносчивых англичан. При твердом денежном обращении государство уже не получало, как прежде, в виде налогов груду обесцененных совзнаков, а стало хозяином реальных ресурсов, которые можно было вкладывать в развитие желательных производств, прежде всего в тяжелую промышленность. В те годы удалось провести в жизнь знаменитый план ГОЭЛРО. Получив из казны деньги на строительство станции, заказчик на договорных началах покупал материалы и оборудование — государство не изымало их у поставщиков безвозмездно, как практиковалось в пору военного коммунизма, не отчуждало за расчетные квитанции, как это делалось позднее. По завершении строительства электростанция переходила на обычный метод коммерческой деятельности. Тяжелая индустрия развивалась в опережающем темпе: по официальной статистике, в 1923–1928 годах производство средств производства прирастало в среднем за год на 28,5, а производство предметов потребления — на 21,4 процента.

Правда, мелкий городской предприниматель нутром ощущал неустойчивость разрешительного законодательства и остерегался вкладывать доход в промышленные предприятия. А если кто и рисковал, то стремился побыстрее «проесть» прибыль или обратить ее в золотишко на черный день. Торговля — вот та сфера, где частник действительно развернулся: первоначальные вложения минимальны, окупаются быстро — сорвал деньгу, а там пусть прикрывают дело. Стеснительные ограничения все время чувствовал и крестьянин — кормилец страны. А что, если снять препоны? С такой идеей выступил Бухарин — личность, надо сказать, любопытная. «Левый коммунист» в годы военного коммунизма, автор первых на нашей почве нетоварных концепций развития экономики, сторонник отмены денег, он пережил стремительную эволюцию, потому что искал ответы на главнейшие вопросы времени в живой жизни.

В речи на собрании московского партактива 17 апреля 1925 года Бухарин так объяснял нэп: «У нас еще до сих пор сохранились известные остатки военно-коммунистических отношений, которые мешают нашему дальнейшему росту… Зажиточная верхушка крестьянства и середняк, который стремится тоже стать зажиточным, боятся сейчас накоплять. Создается положение, при котором крестьянин боится поставить себе железную крышу, потому что опасается, что его объявят кулаком; если он покупает машину, то так, чтобы коммунисты этого не увидели. Высшая техника становится конспиративной…

В общем и целом всему крестьянству, всем его слоям нужно сказать: обогащайтесь, накапливайте, развивайте свое хозяйство». (Позднее Бухарину припомнят этот призыв.)

Но какой от всего этого прок для индустриализации? По Бухарину, двоякий. Богатеющая деревня увеличит спрос на продукцию промышленности, что приведет к быстрому росту. Денежные вклады крестьян в банки станут дополнительным ресурсом для развития экономики.

Многие ограничения были в ту пору сняты. Товарное производство неизбежно вело к имущественному расслоению деревни — одни хозяйства разорялись, другие крепли. В начале 1925 года разрешили аренду земли и наем рабочей силы, устранили все препятствия к свободной торговле. Объективно дело шло к становлению весьма эффективных ферм, подобных американским.

По мысли Бухарина, экономические свободы полезны не только для села: «Мы должны научиться культурно управлять в сложных условиях реконструктивного периода… У нас должен быть пущен в ход, сделан мобильным максимум хозяйственных факторов, работающих на социализм. Это предполагает сложнейшую комбинацию личной, групповой, массовой, общественной и государственной инициативы. Мы слишком все перецентрализовали… Не должны ли мы сделать несколько шагов в сторону ленинского государства-коммуны?» Этот пассаж выписан из «Заметок экономиста», напечатанных в «Правде» 30 сентября 1928 года, то есть буквально накануне первого дня первой пятилетки (хозяйственный год начинался тогда 1 октября, с этого дня и ведется отсчет ускоренной индустриализации). Публикацией «Заметок» Бухарин еще пытался воздействовать на события.

Таким образом, перед нами целостный план социалистического строительства. Концепция Бухарина при всей ее практичности имела один спорный пункт: насколько жизнеспособна помянутая «сложная комбинация»? Как уживутся частные хозяйства и государственная промышленность? Мыслимо ли вообще вписать собственника в социализм? Разумеется, автор плана отлично сознавал эту спорность. Разрешение коллизии он видел в том, что деревня придет к социализму через постепенную добровольную кооперацию крестьянских хозяйств. Здесь он опирался на последние работы Ленина, на ту его идею, что в условиях советской власти простой рост кооперации тождествен росту социализма.

Между тем нэпу с самого начала противостояла грозная оппозиция. Теоретик казарменного социализма Троцкий уже в 1923 году, на XII съезде партии, стращал: «Начинается эпоха роста и развития капиталистической стихии. И кто знает, не придется ли нам в ближайшие годы каждую пядь нашей социалистической территории, т.е. каждую частицу государственного хозяйства под нашими ногами, отстаивать зубами, когтями…» 15

В согласии с этими постулатами был выработан другой план развития страны, по всем пунктам противоположный бухаринскому (то есть, по существу, ленинской концепции нэпа). Я имею в виду статью Преображенского «Закон социалистического накопления» (позднее он переделал ее в книжку, конспект которой с ведома автора ходил по рукам; свою теорию Преображенский энергично пропагандировал с трибун). Вот ход его рассуждений. Нелепо думать, будто «социалистическая система и система частнотоварного производства… могут существовать рядом… Либо социалистическое производство будет себе подчинять мелкобуржуазное хозяйство, либо само оно будет рассосано стихией товарного производства». Грядущая индустриализация, ускоренное развитие страны мыслимы только за счет «пожирания» частника государственным сектором (по Бухарину, как мы помним, сохраняется сложная комбинация личной, групповой и государственной инициативы). Средства для индустриализации надо черпать в основном «вне комплекса государственного социалистического хозяйства». Где же конкретно? «Такая страна, как СССР… — объявляет Преображенский, — должна будет пройти период первоначального накопления, очень щедро черпая из источников досоциалистических форм хозяйства… Задачи социалистического государства не в том, чтобы брать с мелкобуржуазных производителей меньше, чем брал капитализм, а в том, чтобы брать еще больше». Проще сказать, предлагалось развивать экономику за счет разорения крестьянства. Это, по Преображенскому, и хорошо, поскольку индивидуальное хозяйство в социализм не вписывается.

Очевидец смачно описал реакцию тогдашнего председателя Совнаркома Рыкова на этот план. Злясь и потому заикаясь больше обычного, Алексей Иванович кричал: «Теория Преображенского возмутительна. Это черт знает что!.. Можно ли придумать большее, чтобы смертельно скомпрометировать социализм?.. У него деревня — только дойная корова для индустрии».

Дело не ограничилось сшибками умов. Единомышленник Преображенского заместитель председателя ВСНХ Пятаков тут же предложил механизм взимания дани с крестьянства: высокие цены на промышленные изделия при дешевизне сельскохозяйственной продукции. И не просто предложил. 16 июля 1923 года он отдал приказ о взвинчивании цен, что и было сделано. Например, прибыль в ценах на сукно составила аж 137 процентов. Ясно, что как горожанам, так и сельскому населению сукно стало недоступно. Резко подскочили цены на всю сельскохозяйственную технику. Результат получился парадоксальным: при товарном голоде в стране немощную еще индустрию поразил кризис сбыта, производство было парализовано. Назначенный председателем ВСНХ Ф.Э. Дзержинский немедленно предпринял крутые меры. В 1924 году по его инициативе резко снизили оптовые цены, что нормализовало обстановку. Этот выдающийся государственный деятель к тому времени далеко отошел от завиральных идей о лагерном принуждении к труду. Один из близких его сотрудников по ВСНХ, Н. Валентинов, оказавшийся впоследствии в эмиграции, издал на Западе довольно объективную книгу о том времени. Он вспоминает, с каким страхом ждали в ВСНХ появления грозного руководителя ВЧК, а тот оказался обаятельным руководителем, умелым проводником новой экономической политики. В беседе с Валентиновым Дзержинский прямо отмежевался от своих представлений периода военного коммунизма: «Хорошей работы, подгоняемой одним страхом, не может быть. Нужно желание хорошей работы, нужны всякие другие стимулы к ней…»

Не было, пожалуй, более страстного противника левацкого плана разорения де­ ревни, чем руководитель ВСНХ. 20 июля 1926 года (за несколько часов до кончины) на Пленуме ЦК он трясся от негодования, слушая сетования Каменева и Пятакова на то, что деревня богатеет. «Вот несчастье! — иронизировал Дзержинский. — Наши государственные деятели, представители промышленности и торговли проливают слезы о благосостоянии мужика». Программу повышения оптовых цен, изложенную Пятаковым, он назвал бессмысленной, антисоветской, антирабочей. «Нельзя индустриализироваться, — настаивал Дзержинский, — если говорить со страхом о благосостоянии деревни» 16 .

Итак, столкнулись два плана. Бессмысленно, конечно, задним числом переиначивать историю в рассуждении «что было бы, если бы». Однако и полного детерминизма, обреченности нет ни в судьбе отдельного человека, ни в судьбах народов. Это опасное заблуждение с выгодой для себя едва ли не во все времена внушали власть имущие: события предопределены, серьезно повлиять на них все равно нельзя, так что смирись и покорствуй. Такой фатализм разоружает человека, парализует единственно надежное наше оружие — разум. Жизнь — всегда развилка дорог. История есть реализованная возможность — одна из множества нереализованных, не более того.

Разве в переломные периоды, когда возможны еще альтернативные варианты развития, безразлично, на чью сторону встанет аппарат власти, на какую чашу весов положит он свой свинцовой тяжести груз? Разве этот аппарат всегда наилучшим образом выражает интересы страны? Будь так, сегодня мы не имели бы права сетовать на недавний застойный период.

В 20-е годы безграничную власть деловито сосредоточивал в своих руках человек, превосходно знавший ей цену, — незабвенный Сталин. Его мало волновали споры на всяких там съездах и собраниях. Он понимал главное: страной управляют фактически те, которые овладели на деле исполнительным аппаратом государства, которые руководят этим аппаратом. Верно угадал он и другое: за образец для иерархического аппарата лучше всего взять военную организацию с ее дисциплиной и единоначалием. В 1921 году в редкостном по откровенности наброске плана брошюры «О политической стратегии и тактике русских коммунистов» он написал: «Компартия — как своего рода орден меченосцев внутри государства советского, направляющий органы последнего и одухотворяющий их деятельность». (Напомню, что меченосцы — военизированная религиозная команда, предшественница Ливонского ордена.) Какая-либо борьба мнений внутри ордена, разумеется, недопустима, фракционность преступна.

По решению X съезда принадлежность к любой группировке влекла за собой «безусловное и немедленное исключение из партии». Многие заслуженные партийцы сетовали: возникла, мол, иерархия секретарей, которые решают все вопросы, а съезды и конференции стали исполнительными ассамблеями, партийное, общественное мнение задушено. Сталин на XIII партконференции в январе 1924 года ответил им, что партия не может быть союзом групп и фракций, она должна стать «монолитной организацией, высеченной из одного куска».

Все прочие институты (советы, профсоюзы, комсомол, женские организации и т.п.) Сталин в другом выступлении объявил приводными ремнями, «щупальцами в руках партии, при помощи которых она передает свою волю рабочему классу, а рабочий класс из распыленной массы превращается в армию партии». То есть, скажем, советы — никакая не власть, а всего лишь приводной ремень. «Диктатура пролетариата, — учил Сталин, — состоит из руководящих указаний партии, плюс проведение этих указаний массовыми организациями пролетариата, плюс их претворение в жизнь населением».

Что за «руководящие указания»? Чьи конкретно? Достаточно поставить такие вопросы, чтобы стало ясно: сама партия тоже превращается в приводной ремень — главный в трансмиссии. Нарисованный Сталиным механизм власти предполагает лишь одного машиниста, который действительно управляет агрегатом.

Были люди, понимавшие, чем это грозит. В частном письме Куйбышеву Дзержинский проницательно предсказал: «У меня полная уверенность, что мы со всеми врагами справимся, если найдем и возьмем правильную линию в управлении на практике страной и хозяйством. Если не найдем этой линии и темпа… страна тогда найдет своего диктатора — похоронщика революции, какие бы красные перья ни были на его костюме»… Однако не ясновидящие определяли ход событий.

Конечно, в плане Преображенского и других левых не было прямых призывов к физическому уничтожению наиболее активной части сельского населения, к внеэкономическому принуждению к труду. Но как в желуде заложены все свойства дуба, так и здесь это уже содержалось в зародыше. Ликвидировав, по обыкновению, авторов этой теории, Сталин провел их идеи в жизнь. Естественно, потребовались соответствующие приемы достижения задуманного. Между целью и средствами расхождений не существовало, как их вообще не бывает в жизни. Ведь средства — это и есть цель в действии, в движении, в повседневной практике; в ином обличье, кроме как через средства, цель проявиться не способна.

Поворот к индустриализации начался с яростной ломки механизма нэпа. В 1929 году аппарат власти скрутил все виды частного предпринимательства. Частнику отрезали путь к банковским кредитам, его душили налогами, за перевозки он платил самый высокий тариф. Власть реквизировала либо просто закрыла частные мельницы, расторгла многие договоры на аренду государственных предприятий.

Методично и целеустремленно аппарат прижимал к ногтю крестьянство, возрождая типичные приемы военного коммунизма. При заведомо неэквивалентном обмене, при сознательно заниженных ценах на зерно, мясо, молоко и другую продукцию крестьянин, понятно, не желал продавать плоды своего труда государству. Сталин лично возглавил заготовки. В начале 1928 года на места ушла директива, обязывающая взять хлеб у крестьянства «во что бы то ни стало». Сам Сталин выехал в Сибирь. На совещаниях с местными деятелями он обвинил в срыве заготовок кулаков и потребовал привлекать их к суду за спекуляцию. Имущество осужденных подлежало конфискации. Как и при военном коммунизме, четверть конфискованного зерна Сталин предложил отдавать крестьянам-беднякам (на практике — доносчикам). Партийных и советских работников, не исполнявших эти репрессивные меры, Сталин велел снимать с должности.

По стране, совсем как в пору военного коммунизма, покатилась волна повальных обысков. Власть запретила продажу хлеба на рынках, во многих местах были выставлены вооруженные заградительные посты на дорогах.

Насильственная коллективизация довершила разгром сельского товарного производства.

Серией энергичных мер разрушили товарную модель и в государственной промышленности. XVII партийная конференция в 1932 году подчеркнула «полную несовместимость с политикой партии и интересами рабочего класса буржуазно-нэпманских извращений принципа хозрасчета, выражающихся в разбазаривании общенародных государственных ресурсов и, следовательно, в срыве установленных хозяйственных планов». Оптовая торговля, экономическая ответственность за результаты труда названы здесь извращением, разбазариванием. Именно отсюда берет начало система фондового распределения ресурсов, губительно влияющая на экономику и по сей день.

Говорят, победителей не судят. Но сопоставление результатов с уплаченной за них ценой — вещь в экономике обязательная. Только разобравшись в этом, удается понять, что было в действительности — победа или поражение. Зададим простые на первый взгляд вопросы: каковы были плановые параметры первой пятилетки, каковы ее хозяйственные результаты?

Начиная с 1926 года Госплан и ВСНХ стали готовить варианты плана. Тогдашних плановиков не надо путать с нынешними, которые не предсказывают погоду, а предписывают, какой ей быть. Нет, те не умели еще в порядке дисциплины изо всех сил тянуть стрелку барометра к делению «ясно», невзирая на шторм. Они рекомендовали в планах максимальную пропорциональность и сбалансированность — между накоплением и потреблением, между промышленностью и сельским хозяйством, между группами А и Б индустрии, между денежными доходами и товарным обеспечением.

Деликатные специалисты во главе с Кржижановским сверстали два варианта плана — минимальный (или, как его называли, отправной) и максимальный. По максимальному за пять лет промышленное производство должно было вырасти на 180 процентов (то есть почти в три раза!), в том числе производство средств производства — на 230 процентов. Производительность труда в индустрии следовало поднять на 110 процентов. Сельскому хозяйству был задан прирост объемов на 55 процентов. Запрограммировали быстрый рост реальной зарплаты, удвоение национального дохода.

Задания отнюдь не выглядели фантастическими — примерно таковы были реальные скорости развития в предыдущие годы. Все же плановики подстраховались: по минимальному варианту задания сокращались на 20 процентов. Это и понятно: как предупредили авторы плана, максимальный вариант исходил из предположения, что все пять предстоящих лет окажутся урожайными, заграница даст технику в кредит, уменьшатся расходы на оборону. Но в дело вмешался лично Сталин. По его указке в расчет следовало брать только максимальный вариант.

Как заметил один мудрый человек, 1929 год справедливо назван годом великого перелома, не сказано лишь перелома чего: станового хребта народа.

В мае 1929 года план утвержден V Всесоюзным съездом Советов. Практически этот акт не имел значения — план уже считался действующим с 1 октября 1928 года. На том, однако, не успокоились — план начали кроить и перекраивать. Сталин бросил клич: «Пятилетку — в четыре года». Во втором году пятилетки промышленное производство запланировали увеличить на 31,3 процента, что примерно в полтора раза превышало максимальную первоначальную наметку. Но и этого показалось мало. Сталин заявил, что по целому ряду отраслей промышленности пятилетку можно выполнить в три года.

Кончилось тем, что 7 января 1933 года Сталин объявил пятилетку выполненной за 4 года и 3 месяца. С того дня, кажется, так никто и не сличал заданий и итогов. Давайте сделаем это. Прирост промышленного производства составил в 1928–1932 годах не 180 процентов, как рассчитывали спецы, а 100 процентов. Среднегодовые прибавки сравнительно с периодом нэпа упали с 23,8 до 19,4 процента в целом по индустрии, а темпы развития легкой промышленности снизились почти вдвое. Такова официальная статистика.

Мне могут возразить: пусть план не выполнен, пусть темпы индустриального роста замедлились по сравнению с предыдущим периодом, все равно успех был поразительным. Разве плохо всего за четыре года удвоить промышленное производство? Оно бы неплохо, да вопрос в том, как получена эта цифра. Все произведенное в индустрии выражают в рублях (иначе вы не сложите булку с трактором, самолет с электроэнергией), затем сличают объемы производства по годам и получают темп развития. Этот способ достоверен лишь в том случае, если стоимость одной и той же продукции исчислялась все годы в одинаковых ценах. А в первой пятилетке оптовые цены галопировали, что не принималось в расчет. Поэтому объявленные суммарные прибавки производства оказывались завышенными.

Проще всего оценить исполнение первой пятилетки в натуральных показателях. Выплавку чугуна предполагалось довести до 10 миллионов тонн, фактический результат — 6,2 миллиона. Выработка электроэнергии достигла не 22 миллиардов киловатт-часов, а 13,5 миллиарда, производство удобрений — 0,9 миллиона тонн вместо 8 миллионов и т. п. Если сравнить с периодом нэпа (1923–1928 годы), то среднегодовые прибавки выплавки стали уменьшились в 1929–1932 годах с 670 тысяч до 400 тысяч тонн, выпуск обуви — с 8,5 миллиона до 7,2 миллиона пар в год. Производство тканей прежде ежегодно возрастало на 400 миллионов метров, сахара — на 179 тысяч тонн, за первую пятилетку выпуск этих товаров, как и ряда других, сократился абсолютно. Как тут понять заявление Сталина о выполнении пятилетки к исходу 1932 года?

Во второй пятилетке первоначально намечали поднять производство электричества до 100 миллиардов киловатт-часов, добычу угля — до 250 миллионов тонн, выплавку чугуна — до 22 миллионов тонн. Эти рубежи были взяты только в 1950-е годы. В 1938–1940 годах индустрия вообще топталась на месте — производство чугуна, стали, проката, цемента, добыча нефти практически не увеличились, а в ряде отраслей наблюдался даже регресс.

Экономист Г. Ханин пересчитал недавно новыми методами важнейшие показатели развития хозяйства в 1928–1941 годах. Оказалось, что национальный доход возрос за этот период не в 5,5 раза, как утверждает статистика, а на 50 процентов, производительность общественного труда — не в 4,3 раза, а на 36 процентов и т.п. В те годы шло бурное строительство предприятий, возникали новые отрасли индустрии. Основные производственные фонды в народном хозяйстве почти удвоились, но одновременно на четверть снизился съем продукции с рубля фондов. Расход материалов на единицу конечного продукта возрос на 25–30 процентов, что существенно обесценило приросты производства в сырьевых отраслях. Именно тогда возникли диспропорции, терзающие нашу экономику еще и сегодня: между тяжелой и легкой промышленностью, между транспортом и остальными отраслями материального производства, между денежными доходами и товарным покрытием их.

Самое тяжелое наследие 30-х годов — разорение сельского хозяйства. В 1929 году Сталин посулил: Советский Союз «через каких-нибудь три года станет одной из самых хлебных стран, если не самой хлебной страной в мире». Через три года, как известно, разразился голод, унесший миллионы жизней. Только в 1950 году сбор зерна окончательно превысил уровень, достигнутый при нэпе. В 1933 году сравнительно с 1928 годом поголовье скота сократилось примерно в два раза. Лишь в конце 50-х годов количество крупного рогатого скота и овец достигло уровня 1926 года, да и то благодаря личным подсобным хозяйствам.

Одновременно с разрушением товарного производства объективно потребовалось заменить экономические стимулы к труду грубым принуждением, значительно усилить, как писал журнал «Большевик», ту сторону диктатуры, «которая выражается в применении не ограниченного законом насилия, включая и применение в необходимых случаях террора по отношению к классовым врагам». О насильственном характере коллективизации много уже написано. В марте 1930 года, когда стало ясно, что посевную колхозы сорвут, Сталин выступил со статьей «Головокружение от успехов». Свалив, как обычно, вину за «перегибы» на исполнителей, он разрешил выход из колхозов. Однако вышедшим скот и инвентарь не возвращали, а землю они получали самую неудобную. Впрочем, летом 1930 года Сталин объявил: «Нет больше возврата к старому. Кулачество обречено и будет ликвидировано. Остается лишь один путь, путь колхозов». Годы спустя в одной из бесед он сказал, что в процессе коллективизации были физически уничтожены миллионы крестьян. Истинная цифра до сих пор неизвестна.

Как заметил один мудрый человек, 1929 год справедливо назван годом великого перелома, не сказано лишь перелома чего: станового хребта народа.

В хозяйственном строительстве, в сущности, возродились приемы военного коммунизма. На выбор конкретных методов безусловно оказала влияние личность вождя. По складу характера Сталин с недоверием относился ко всяким новациям и не пожелал проводить в жизнь блистательный троцкистский план милитаризации труда. Ему была больше по сердцу классическая форма насилия — работа подконвойных. Ими освоены Колыма и Полярное Приуралье, Сибирь и Казахстан, воздвигнуты Норильск, Воркута, Магадан, построены каналы, проложены северные дороги — всего не перечислишь. В одну из моих журналистских поездок по Северу чудом выживший очевидец рассказал мне, как строили дорогу Котлас–Воркута. В Приполярье работнику надо дать как минимум ватник, валенки, рукавицы. Всего этого не хватало. Заключенного использовали здесь две недели — опыт показал, что именно такой срок он способен проработать в той одежде, в какой был взят из дому. Потом его, обмороженного, отправляли догнивать в лагерь, а взамен пригоняли новых «первопроходцев». До недавних пор даже упоминать об этом было нельзя. Сейчас, к счастью, другие времена. Плотина молчания прорвана. Однако за трагедиями Сергея Мироновича и Николая Ивановича мы не должны забывать страданий Ивана Денисовича. Народ, забывающий свою историю, обречен повторить ее.

Недостатка в лагерной рабочей силе не ощущалось. По закону от 7 августа 1932 года за хищение колхозного добра полагался расстрел, при смягчающих обстоятельствах — десять лет тюрьмы. В конце 1938 года введены вычеты из получки за опоздание на работу, за три опоздания в течение месяца — под суд. С июня 1940 года под страхом тюрьмы никто не мог самовольно менять место работы, отказываться от сверхурочного труда.

После войны я работал на меланжевом комбинате в Барнауле. Большая часть моих товарищей по общежитию побывала в тюрьме — сажали за кражу обрезка ткани, за драку, да за что угодно. Мой соученик по вечерней школе, работник горвоенкомата, как-то под большим секретом сообщил: около половины призывников имеют судимость. А призывник — это еще мальчишка…

Впрочем, жизнь «вольных» зачастую мало отличалась от быта заключенных и ссыльных. Милая сердцу вятская глухомань долгие годы была местом ссылки. Перед войной и после нее к нам навезли народу из таких краев, о которых многие и не слыхивали. Один из соседних колхозов так и назвали — «нацмен». Я навсегда благодарен малой моей родине за то, что там просто и естественно проникало в душу драгоценное чувство интернационализма. Свои и ссыльные одинаково работали, одинаково голодали, одинаково остерегались начальства, на одно кладбище везли покойников. Молодежь переженилась, и никого не интересовало, какой коктейль в крови отпрысков. Причин для национальной вражды не было, как нет их и сегодня. В общем нашем отечестве мы повязаны и бедами, и победами.

Помню, велели поселить в деревне одинокого мужика. С виду татарин, а кто такой, откуда — выпытывать было не принято: раз власти не гонят дальше, значит, человек в своем праве. А он возьми да и помри. Закопали, и вышел у мужиков спор: ставить ли крест? Не по-людски как-то — пустая могила, будто головешку в землю спрятали. Поставили все же, резонно рассудив: в случае чего его бог с нашим богом там, наверху, разберутся…

Не в радость обо всем этом писать — судорога сводит скулы. А надо. Потому надо, что и теперь многие ностальгически сетуют: какой порядок, ах, какой порядок был при великом и мудром — вот бы повторить! Свидетельствую: не так было дело. Подневольный труд во все времена и у всех народов был непроизводительным. В 1937 году, когда страна застыла в страхе, миллионы колхозников не выработали обязательного и, в общем-то, посильного минимума трудодней. Позже таких стали ссылать в необжитые места, что не очень страшило — везде одинаково. Так что не следует оглядываться назад в сегодняшних поисках, хорошего там мало, те истоки не напоят нас, они пересохли либо опоганены.

4

Ныне мы ищем иные стимулы к труду, справедливо полагая, что личный интерес надежнее страха и грубого принуждения. Но как его понимать, личный интерес?

Теперь вроде бы дозволено промышлять от себя. Тема экзотическая, об открытии в столице на Кропоткинской улице кооперативной забегаловки писали в газетах, пожалуй, не меньше, чем о пуске Братской ГЭС. Только вот ведь незадача: прежде чем принять, признать материальные ценности, мы, оказывается, должны выяснить, какими побуждениями руководствовались их создатели. Предполагается, что личный интерес — это одно, а общественный, государственный — совсем иное.

Оно вроде бы и верно. Не частнику решать, что, где и в каком объеме должно производиться. В качестве подспорья большому производству индивидуальные хозяйства полезны, но государство должно дозировать частную инициативу, жестко определять ей границы, чтобы не отвлекались слишком уж большие силы от дел общегосударственного масштаба. А как же с личными интересами? Есть ли для них место? Есть. Они включаются при исполнении планов; надо щедро платить и деньгами, и социальными благами тем коллективам, которые вырабатывают запланированную продукцию с наименьшими издержками, наилучшего качества, поставляют ее потребителям точно в срок. Отклонения от плана в худшую сторону наказываются опять-таки рублем. Скажем, за срывы обязательных поставок предусмотрены крупные вычеты из премиального фонда, вовсе не оплачивается продукция, забракованная государственной приемкой или потребителем, казна не возмещает убытков, если затраты на изделие оказались выше установленной сверху цены. В этих случаях просто нечем будет платить за труд — бракоделы, неряшливые поставщики, транжиры обязаны исправиться, иначе дело может дойти до закрытия предприятия.

Такова одна концепция перестройки. Есть и другая. Согласно ей, исторический опыт не выявил особых преимуществ директивного планирования. У всех на виду горестные потери, которые общество несет в строгом соответствии с планом. К примеру, миллиарды и миллиарды истрачены на строительство БАМа, а возить по новой дороге нечего, она приходит в негодность, так и не послужив нам. Или еще: десятилетиями казна щедро отпускала средства на увеличение выпуска комбайнов. Сейчас производим их больше, чем любая другая страна. И что же? По крайней мере треть новехоньких машин не нужна — колхозы и совхозы отказываются их покупать даже за полцены. Это не какие-то казусы. В излишних запасах омертвлено на сотни миллиардов рублей всевозможной продукции — она не понадобилась, хотя изготовлена по плану. А с другой стороны — окаянные нехватки товаров как производственного назначения, так и личного потребления.

Примеры можно множить. И дело тут не в ошибках либо неопытности плановиков — время для обретения опыта у них было. Потерпела крах идея, будто можно более или менее детально расписать сверху пропорции и приоритеты в развитии экономики, масштабы производства продукции, хотя бы и наиважнейшей. Это подтверждается не только результатами, но и самими приемами планирования. При определении перспектив плановики тщательно учитывают мировые тенденции развития экономики. Если там, за бугром, стремительно развивается химия, то давайте и мы займемся химизацией, если там электроника в почете — пора и нам за нее взяться. Мы все время оглядываемся, какие шляпки донашивает буржуазия. Но ведь «у них» пропорции и приоритеты складываются не в плановом порядке. И коль скоро мы берем их за образец, то тем самым молчаливо признаем, что существует более эффективный способ регулирования либо саморегулирования экономики, нежели наш. Тогда будем последовательны: директивное планирование не является ни обязательной приметой, ни преимуществом нашей системы хозяйствования. А если так, что даст стимулирование образцового исполнения планов? Наверное, оно сколько-то подогреет рвение к труду, однако этого мало.

Тут требуется новое экономическое мышление. Условимся о простой вещи: любая продукция, любая услуга, удовлетворяющая разумные потребности хоть отдельного человека, хоть предприятия, есть благо независимо от того, произведена она по директиве сверху или по инициативе снизу. Народное хозяйство должно представлять собою комбинацию трех равноправных укладов: хозрасчетные государственные предприятия, кооперативы и частные промыслы. Трудящиеся сами выбирают, в каком секторе они желают работать. Особенно решительно надо допускать частника в убыточные сферы производства и обслуживания (при регламентированном использовании наемного труда). Предприятия торговли, бытового обслуживания, мелкой промышленности можно отдавать в аренду кооперативам. На селе наряду с семейными хозяйствами могут прижиться кооперативы механизаторов — им надо давать столько земли, сколько они способны обработать. Орудия труда предоставляются им в аренду или за выкуп, по их желанию.

Естественно, основным сектором экономики останется государственный. Он тоже должен работать на условиях товарного производства. Это означает соблюдение нескольких очень простых правил. Программа производства не задается свыше, а складывается из заказов потребителей. Распределять продукцию больше не надо — из договора партнеров уже ясно, кому она предназначена. Оптовую цену не назначают — о ней уславливаются между собой продавец и покупатель. Все расходы, в том числе и на развитие производства, погашает коллектив из своих доходов. Уплатили налоги, рассчитались за кредиты — остальное ваше, решайте сами, сколько отчислить на поддержание и расширение производства, сколько раздать на руки.

Короче говоря, новое экономическое мышление предполагает, что каждый кормится как умеет, лишь бы платил налоги из личных или коллективных доходов. Анархия? Никоим образом. В этой-то модели как раз и возможен реальный централизм. Он заключается не в тотальном директивном планировании, а в том, что государство на деле направляет развитие хозяйства в нужную сторону.

Маленький пример, из которого многое будет ясно. В социалистической Венгрии государство поддерживает среди прочих программу по автобусам «Икарус». Однако напрямую оно не диктует изготовителю, сколько машин тот обязан изготовить за год или за пятилетие. Применяются окольные приемы: на определенный период уменьшается налог в казну, дается более дешевый кредит, не исключены безвозвратные дотации к заводским капиталовложениям. В том, что такие приемы срабатывают, может убедиться каждый — «Икарусов» прибавляется и на наших улицах. Это и есть централизм на деле: достигнуто задуманное увеличение выпуска данного товара, произошел заранее намеченный структурный сдвиг к производству выгодного для страны продукта.

Мы бы в подобной ситуации, по обыкновению, запланировали прирост в штуках, обязали строителей ввести новые мощности, машиностроителей — поставить дополнительное оборудование… Все вроде учли, а подошел срок, и выясняется, что план — сам по себе, жизнь — сама по себе. Это не абстрактное предположение. Напомню, что три последних пятилетки не выполнены, причем степень отклонения от плана до последнего времени нарастала. При формальной диктатуре плана хозяйство развивается все более анархично, реальный централизм в управлении ослабевает, мы потеряли контроль над событиями. Сегодня, скажем, американская экономика управляется более централизованно, нежели наша.

Согласитесь, эти суждения звучат довольно непривычно. Отчего? Изменениям в жизни должны предшествовать изменения в сознании. Похоже, тут-то и кроется опасность для перестройки. Радикальный ее вариант, единственно способный оздоровить экономику (и не только экономику), пока трудно укладывается в головах. Слишком глубоко укоренился в нас тот предрассудок, что власть государства над производительными силами — безусловное благо, прямо-таки императивное требование исторического процесса.

Этому предрассудку не семьдесят лет, он гораздо старше.

5

У военного коммунизма были свои корни в отечественной истории. И раньше центральная власть в России длительные периоды напрямую распоряжалась всем, что лежало, стояло, ползало, ходило, плавало, летало. Историческая наука — всегда поле сражения. Исполняя социальный заказ, наши историки искали доказательства тому, что именно в такие периоды достигались хозяйственные, военные и всякие прочие успехи. До недавних пор, например, был весьма почитаем Иван Грозный. Исполнитель главной роли в знаменитой эйзенштейновской киноленте Николай Черкасов осветил в мемуарах важные подробности встречи Сталина с деятелями искусства: «Коснувшись ошибок Ивана Грозного, Иосиф Виссарионович отметил, что одна из его ошибок состояла в том, что он не сумел ликвидировать пять оставшихся крупных феодальных семейств, не довел до конца борьбу с феодалами, — если бы он это сделал, то на Руси не было бы Смутного времени… И затем Иосиф Виссарионович с юмором добавил, что „тут Ивану помешал бог“: Грозный ликвидирует одно семейство феодалов, один боярский род, а потом целый год кается и замаливает „грех“, тогда как ему нужно было бы действовать еще решительнее!..»

Цель этих научных упражнений очевидна: надо доказать, что борцу с отжившим строем, в какую бы эпоху он ни действовал, положено ликвидировать своих противников — история не простит мягкотелости. Похоже, некоторые историки и по сей день аккуратно исполняют эти бесценные указания. В вузовском учебнике крепостники-дворяне, служившие опорой Ивану Грозному, объявлены «прогрессивным слоем класса феодалов, с которыми было связано решение важных экономических и политических задач». Подтвердить или опровергнуть подобные мнения можно только анализом отношений собственности начиная с давних времен. Мы увидим, что это разыскание обнажает живые истоки нынешних противоборствующих представлений о путях перемен в обществе.

За целое столетие до эпохи Грозного в отечестве нашем начали складываться производственные отношения предбуржуазного свойства. Крестьянство переходило к товарному производству. Этот процесс шел особенно быстро в вотчинах, то есть на землях тех самых бояр, о недоликвидации которых столетия спустя горевал корифей всех наук. Собственники латифундий сами хозяйством обычно не занимались — они предпочитали сдавать землю в аренду крестьянам, причем плату стремились получать не натурой, а деньгами. «Основой народного хозяйства… — пишет о той поре знаток имущественных отношений Ключевский, — остается по-прежнему земледельческий труд вольного крестьянина, работающего на государственной или частной земле». Далее
историк поясняет: «Крестьянин договаривался с землевладельцем как свободное, юридически равноправное с ним лицо». При товарном производстве с его имущественным расслоением возникает рынок рабочей силы. Удачливые хозяева устремляли свои денежки в промыслы и торговлю. Быстро росли города: во второй половине XV века их было около сотни, в середине XVI века — уже 160. «Торговые мужики», то есть богатые крестьяне и купцы, заводят солидные предприятия. В Соль-Вычегодске, например, на соляных варяницах у промышленников Строгановых было больше десяти тысяч наемных работников. На селе множилось число «непашных людей» — ремесленников, работающих на рынок. Так рождалось российское третье сословие, которое при определенном стечении обстоятельств могло направить страну по капиталистическому пути. По типу производственных отношений наша страна тогда не отставала от других держав.

Однако наряду с вотчинным землевладением существовала в ту пору принципиально иная форма собственности — поместья, то есть земли, раздаваемые князьями дворянам. Такие участки были относительно невелики, давались только на срок службы и по наследству не переходили. Поэтому помещик считал более выгодным не сдавать землю арендаторам, а вести собственную запашку, принуждая крестьян к барщине. Поместные дворяне в отличие от вотчинников как раз и были заинтересованы в насильственном прикреплении крестьян к земле, иначе говоря, в крепостном праве.

«Но барщинное хозяйство, — пишет известный исследователь отношений собственности Н. Носов, — хотя и сулило для феодалов наиболее быстрое и эффективное получение товарного хлеба (и именно это делало его в их глазах особенно выгодным), в плане широкой экономической перспективы было более консервативным, чем система денежных рент. Барщина приводила к разорению индивидуального хозяйства крестьян, а главное, подрывала заинтересованность крестьянина в повышении производительности своего труда и товаризации его результатов». «…На рубеже XV–XVI столетий, — продолжает автор, — еще лишь решался вопрос, по какому социально-экономическому пути пойдет Россия, — пути поместно-крепостнического хозяйства, которого добивались и в котором были заинтересованы широкие слои господствующего класса, особенно поместное дворянство, или, наоборот, пути ослабления феодальных связей и широкого развития в городе и деревне свободного мелкотоварного хозяйства. В последнем были заинтересованы горожане и крестьяне. В пользу этого пути склонилась и определенная группа крупных феодалов, связанных с поднимающимся купечеством (как, например, в прошлом новгородские бояре) и рассчитывающих добиться больших экономических выгод за счет городских и крестьянских промыслов и торговли».

Исход борьбы и в этом случае в решающей степени зависел от того, на чью сторону станет власть. При Иване Грозном государство поддержало крепостников. Царь вызвал к жизни и выпестовал карательный корпус — печально знаменитую опричнину (ее сильно хвалил Сталин, как сообщает Н. Черкасов). Опираясь на нее, Грозный экспроприировал, во-первых, наследственную собственность крупных феодалов (а самих их истребил) и, во-вторых, рабочую силу, то есть закрепостил крестьян. Произошло огосударствление производительных сил. Поместье стало основной формой землепользования. Это был поворотный пункт нашей истории. «И если в России в результате опричнины и „великой крестьянской порухи“ конца XVI в. все-таки победило крепостничество (в сфере социальной и не только крестьянской) и самодержавие (в сфере политической), то это еще не доказывает, что русский народ не мог пойти по другому пути. Но зато это та основная „объективная“ причина, которая во многом обусловила экономическую и культурную отсталость крепостнической царской России», — заключает профессор Носов.

Четко сказано, не правда ли? Выходит, не против феодализма боролся сталинский кумир, а за феодализм, против зарождавшегося капиталистического способа производства. Выходит, «прогрессивным слоем класса феодалов» были не крепостники-дворяне, как уверяет нынешний учебник, а те самые «недорезанные» вотчинники.

Экспроприация подданных укрепила самодержавие. Между прочим, это не хуже нас с вами понимал сам Грозный. Терпя военные неудачи, он, как известно, обращался за помощью к английской королеве. Получив отказ, царь отчитал королеву: «А мы чаяли того, что ты на своем царстве государыня и сама владеешь… Ажно у тебя мимо тебя люди владеют, и не токмо люди, а мужики торговые… А ты пребываешь в своем девическом чину как есть пошлая (обыкновенная) девица».

Расплата за реакционный переворот не заставила себя ждать. В результате военных авантюр Грозного страна лишилась выхода к Балтийскому морю, потеряла важные города, стала вожделенным объектом интервенций. Хозяйство было разорено дотла. И сегодня обжигают душу горестные документы той эпохи: «В деревне в Кюлакше лук (участок. — В.С.) пуст Игнатка Лутьянова, запустел от опричнины — опричники живот (имущество. — В.С.) пограбили, а скотину засекли, а сам умер, дети безвестно сбежали… В той же деревне лук пуст Еремейка Афанасова, запустел от опричнины — опричники живот пограбили, а самого убили, детей у него нет… В той же деревне лук пуст Мелентейка, запустел от опричнины — опричники живот пограбили, скотину засекли, сам безвестно сбежал».

Если о Грозном историки все-таки спорят, то достойный продолжатель его дела, царь Петр, оценивается безусловно положительно. Бытует мнение, будто Петр преобразовал Россию по европейским образцам. Эта легенда рушится, едва мы начинаем вникать в тогдашние отношения собственности. Именно при Петре достигнута высшая точка огосударствления производительных сил. К концу его царствования насчитывалась 191 мануфактура, причем 178 из них были основаны при Петре. Ровно половину их построили на средства казны. В металлургии, например, в 1700–1710 годах построили 14 казенных заводов и только два частных. Правда, казенные заводы царь иногда передавал в частные руки или компаниям, но, как замечает Ключевский, «фабрика и компания получили характер государственного учреждения». У промышленности, созданной при Петре, было еще одно отличие от европейской. Свободных рабочих рук в крепостнической стране не существовало, и самодержец решил задачу просто: крестьян стали прикреплять к государственным предприятиям. Мало того, царь отменил закон, по которому крепостными могли владеть только помещики и государство — указом от 18 января 1721 года это право дано купцам. Таким образом, самодержавие перенесло в промышленность традиционные формы крепостничества, рождалось нечто в истории невиданное — крепостной рабочий класс.

Когда народное хозяйство рассматривается только как инструмент, орудие войн, даже реальные достижения неизменно оказываются непрочными. Да, при Петре создан флот, одержавший славные победы. Только на Балтике Россия держала 848 кораблей с 28 тысячами экипажа. Но уже через несколько лет после смерти Петра лишь немногие корабли кое-как могли выйти в море. Флот требовался для завоевания прибалтийских земель. Дело сделано — инструмент можно выбросить.

Поучительны судьбы отечественной металлургии. Не так давно публика зачитывалась романом-эссе покойного ныне В. Чивилихина «Память». Автора я знавал — одно время наши койки в университетском общежитии стояли рядом. Верный поклонник Сталина, он по логике вещей обожествлял и Петра. Чивилихин пишет: «О металле? Пожалуйста! Общеизвестно, что это — хлеб промышленности, основа экономического развития, и Петр I в числе первых сие понял. Как одержимый он метался по рудным местам России, заряжая своей энергией русских промышленников. В 1702 году Петр передал Никите Демидову казенный Невьянский завод с землями, лесами и горой Благодать. На нем срочно было налажено производство лучших в мире боевых ружей — до ста тысяч штук в год, так что Полтавскую битву выиграли, можно сказать, уральские мастеровые. За исторически короткий срок Демидовы — без телефонов и радио, вездеходов и вертолетов — поставили на Урале двадцать металлургических заводов. Уралу принадлежали мировые рекорды по выплавке чугуна на одну печь, по экономическим показателям расхода топлива и сырья. Демидовское железо — „русский соболь“ — пошло в Европу. К 1718 году — за семь лет до смерти Петра — Россия по выплавке чугуна вышла на первое место в мире, оставив позади Англию, Германию, Францию, Америку, не говоря уж о прочих. Мы выплавляли треть всего черного металла планеты! В XVIII веке сама Англия покупала у нас по нескольку миллионов пудов железа в год».

Автор, разумеется, не сообщает, что казенный Невьянский завод был передан Демидову не только «с землями, лесами и горой Благодать», а еще и с крепостными рабочими. От дореволюционных историков мы знаем: на демидовских заводах рудокопов приковывали к тачкам и фактически заживо погребали под землей. Ладно, человекоматериал — ресурс возобновляемый, бабы еще народят. Но как все-таки понять последующий упадок металлургии? «Потомки Петра,— объясняет В. Чивилихин,— десятилетиями эксплуатировали богатое наследство, но с какого-то времени перестали заботиться о его приумножении». Очень практичное объяснение! Есть одержимый хозяин— есть и успех. Ослабила власть внимание и опеку — дело развалилось. Тут не история, тут злоба дня, средоточие нынешних споров…

Весьма квалифицированный исследователь, автор «Русской фабрики» М. Туган-Барановский задолго до В. Чивилихина задавался тем же вопросом, но ответ давал прямо противоположный. Еще в конце XVIII века Россия и Англия выплавляли по 8 миллионов пудов чугуна, а через полвека англичане производили 234 миллиона пудов, наши пращуры — 16 миллионов. «От чего же зависело такое печальное положение нашей железоделательной промышленности? — спрашивает историк и отвечает: — Во всяком случае, не от недостатка правительственной помощи и опеки. Железо было одним из наиболее необходимых продуктов для государства. Поэтому правительство не жалело средств… частные горные заводы Уральского округа получили не менее 15 млн деньгами в ссуду от правительства. Кроме того, к этим заводам были приписаны огромные площади казенной земли и лесов, сотни тысяч крестьян — все это без малейшей платы владельцев заводов. Почему же добыча железа в России не только не возрастала, но сравнительно с населением даже падала? А именно вследствие избытка правительственной опеки и поддержки».

Имея даровые заводы, даровые рабочие руки, создав аппарат принуждения к труду, наши горнозаводчики в отличие от английских нисколько не заботились о технических усовершенствованиях. «Весь процесс выплавки железа, начиная с рубки леса для доменных печей, перевозки материалов, добычи руды и кончая литьем железных и чугунных изделий, исполнялся рабочим под угрозой суровых наказаний, без всякой надежды на улучшение своего материального положения, — замечает историк. — Пока рабочий на железных заводах работал из-под палки, до тех пор и производительность его труда не могла прогрессировать. Никакие льготы не могли заменить основного условия промышленного прогресса — свободы труда».

Экономический разврат зашел так далеко, что уральской металлургии уж и свобода не помогла. После реформы 1861 года регион приходит в упадок. Почитаем опять М. Туган-Барановского: «Рабочий, получавший даровой провиант и все содержание от заводской администрации, которая удерживала в повиновении многочисленное рабочее население заводов и понуждала его к труду мерами крайней строгости, совершенно отвык от свободной деятельности и первое время после освобождения совсем потерял голову. Получивши возможность бросить тяжелую заводскую работу, с которой соединялось столько ненавистных воспоминаний в прошлом, рабочие целыми массами бросали заводы и переселялись в другие губернии… Бывших заводских рабочих так тянуло бросить постылые заводы, что усадьбы, дома и огороды продавались совершенно за бесценок, а иногда и отдавались задаром». Все это очень напоминает поруху деревень на моей родине. После смерти Сталина голода там уже не было, жить бы да радоваться. Но как только колхозникам начали беспрепятственно выдавать паспорта, деревни буквально обезлюдели — дома и задаром стали никому не нужны.

Вернемся к истории. Исследователь видит беду в государственной опеке хозяйства. Ну а если бы ее не было? Что, дело пошло бы обязательно лучше? На сей счет сама история поставила наглядный экономический эксперимент: на производство сукна, потребного для казенных мундиров, казна не жалела денег, а вот выработка ситца ее не интересовала. Посмотрим, какая подотрасль прогрессировала. Из указа 1740 года можно узнать, что, несмотря на инъекции капитала, строжайшие приказы и регламентации, «сукна мундирные, которые на российских фабриках делаются и на полки употребляются, весьма худы и в носке непрочны…». Указами от 25 ноября 1790 года и 20 ноября 1791 года правительство разделило суконные предприятия на две группы. В первую входили так называемые обязанные фабрики — при учреждении они получали пособие от казны, имели крепостных рабочих и должны были поставлять продукцию государству. Вторая группа — вольные фабрики, созданные на частные деньги и с вольнонаемным персоналом. Вскоре выяснилось, что обязанные фабрики не выполняют планов. Вольные действовали успешнее, но государству от того было мало проку, и вот в 1797 году им запретили свободно продавать сукно — сдавай государству. Поставщика штрафовали за каждый аршин, проданный, как мы сегодня сказали бы, без фондов и нарядов, сукно тут же конфисковывалось. В 1809 году правительство выделило два миллиона рублей на устройство новых фабрик. Бесполезно — сукна, пусть и скверного, армии не хватало. Лишь в 1816 году государство решилось устраниться от опеки над производством, и уже через шесть лет предложение сукна превысило спрос.

А что тем часом происходило с ситчиком? На выработку его казна не давала ни гроша, но зато и не лезла с директивами и ценными указаниями. Производство росло как на дрожжах. В начале XIX века в Иванове действовали хлопчатобумажные предприятия, имевшие по тысяче рабочих и более. Фабриканты наживали «упятеренный рубль на рубль». Старую Россию по сей день пренебрежительно называют ситцевой. А ведь объективно эта отрасль находилась в худших условиях, нежели сукноделие. Сырьем служил заморский хлопок, тогда как шерсть страна даже вывозила. По вольному найму на ситцевых фабриках трудились оброчные крепостные. Помимо стоимости рабочей силы фабрикант так или иначе оплачивал их оброки да сверх того сам, будучи, как правило, крепостным, вносил своему помещику громадный оброк. Прибавочного продукта как источника расширенного воспроизводства, казалось бы, должно было оставаться заведомо меньше, чем на казенных предприятиях с «бесплатной» рабочей силой. А вот поди ж ты…

Великие реформы 1860-х годов создали наконец главное условие для индустриального развития страны — рынок рабочей силы. Благодарная экономика, словно гири с себя стряхнув, круто пошла в гору. Металлургическое производство перемещается с пришедших в упадок уральских заводов на юг страны — там оно действует на новых, чисто капиталистических основах. Если до 1887 года на юге было два завода, то в 1899 году их стало 17, с 29 действующими домнами и 12 строящимися. Эти печи были в полтора раза мощнее тогдашних английских. За тринадцать лет (1887–1899) выплавка чугуна в России увеличилась в пять раз — с 32,5 до 165,2 миллиона пудов. Абсолютная прибавка (132,7 миллиона пудов) оказалась выше, чем в любой европейской стране, кроме Германии. Наша страна обогнала по производству чугуна Францию, Бельгию и вышла на четвертое место в мире еще в канун XX века.

Поражают воображение темпы железнодорожного строительства. В 1866–1875 годах в среднем за год протяженность дорог в России увеличивалась на 1520 километров — это вдвое больше теперешних приростов. А за восемь последних лет XIX века ежегодно вводили в строй по 2740 километров магистралей (сейчас примерно столько мы строим за пятилетку).

В 1913 году по объему промышленной продукции наша страна вышла на пятое место в мире и, судя по темпам развития, имела все основания рассчитывать на новые победы в состязании держав. Понятно, темпы выглядят особенно впечатляющими потому, что отсчет шел от невысокого еще уровня. Но и абсолютные прибавки внушительны. Так, в 1911–1913 годах добыча угля увеличилась примерно на 11 миллионов тонн (в 1981–1985 годах, то есть за всю прошлую пятилетку, — на 9,6 миллиона тонн), выплавка чугуна прирастала на 518 тысяч тонн ежегодно, что вполне сопоставимо с теперешними прибавками. Отмечу, что индустрия прогрессировала за счет интенсивных факторов, характерных для товарной экономики. С 1887 по 1908 год промышленная продукция возросла в 3,7 раза, а число рабочих — менее чем вдвое. Как видите, в индустрии мы получили от старой России неплохое наследство.

Историки экономики давно заметили, что Россия всегда больше тяготела к государственному регулированию хозяйства, чем Запад. Этот феномен исследователи оценивают, однако, по-разному. Небезызвестный Ричард Пайпс в объемистой книге «Россия при старом режиме» доказывает, будто начиная с Киевской Руси в нашей стране вообще не бывало частной собственности — князья, а потом цари рассматривали расширяющееся государство как свою вотчину. Господство государевой, а в сущности, государственной собственности сформировало, по Пайпсу, стереотип россиянина: люмпен в экономическом смысле, он неизбежно являлся рабом государства в политическом отношении. История России, считает Пайпс, являла собой не развитие, не поступательный процесс, а повторения, вариации одной и той же унылой схемы, наподобие того как это происходило в сонных восточных деспотиях.

Наше разыскание касательно отношений собственности, надеюсь, убедило читателя, что отечественная история не желает укладываться в схему, нарисованную американцем. Он абсолютизировал, распространил на бесконечную череду веков, в общем-то, ограниченные периоды, когда государство действительно пыталось централизовать хозяйственное управление. В то же время анализ опровергает расхожее мнение, будто в эти периоды наблюдался расцвет производительных сил. Нет, в лучшем случае обеспечивались кратковременные прорывы на узких участках экономики, непосредственно связанных с военными нуждами. Зато когда открывался простор для инициатив снизу, наша экономика развивалась в хорошем темпе.

В отличие от промышленности сельскохозяйственное производство после реформ 1860-х годов долго еще переживало застой. Здесь негативную роль играла знаменитая русская община. Она насаждена сверху или по крайней мере укреплена после опричного переворота Грозного. Как уже говорилось, помещик в отличие от вотчинника не раздавал землю в аренду, а вел барскую запашку руками крепостных. Но как будет кормиться земледелец? При неэффективности подневольного труда даже скромные затраты на его содержание ополовинили бы барский доход. С другой стороны, стоит дать мужику хотя бы небольшой участок, как крестьянин станет на нем выкладываться, сачкуя на барщине. Идеальным решением стала община. Участки, выделенные для прокорма крепостных, принадлежали не семьям, а сельскому обществу, миру, всей деревне. Коллективное землепользование подрезало крылья энергичным и предприимчивым, насаждало унылое и убогое равенство. Но это и являлось целью крепостника — он был заинтересован не в удачливых конкурентах, а в дармовой рабочей силе. Ответственность за барщину несла община в целом — кто увлекался личным хозяйством, за того приходилось работать соседям. Весьма удобной оказалась община и для государства: на нее возлагались налоги и повинности, а уж она раскладывала их на семьи. Подати за крестьянина, пропавшего безвестно, мир платил вскладчину, так что мужички получше властей следили друг за другом.

Спор о судьбах общины обрел особую остроту при повороте страны к капиталистическому развитию. Оно и понятно: ведь этот консервативный институт по сути своей враждебен частной собственности, без которой не бывает капитализма. Реформа 1861 года сохранила общину — помещикам было удобно получать выкуп за землю гуртом с мира, а государство справедливо видело в общине условие сохранения самодержавия. Один из реакционных деятелей писал на рубеже веков: «Все, что есть еще на Руси святого, идеального, патриотического, героического, все невидимыми путями истекает именно из общины».

Помещики и царская бюрократия выступали за общину справа. Были у нее, однако, защитники и слева — со стороны социалистов, видевших в общине ячейку будущего коллективистского общества. Эту надежду питали не одни утописты. Ленин в 1902 году заявлял весьма решительно: «…Общину, как демократическую организацию местного управления, как товарищеский или соседский союз, мы безусловно будем защищать от всякого посягательства бюрократов» (т. 6, стр. 344).

Вот где главная опасность для перестройки. Потерять время — это потерять все. Неторопливое поспешание с переменами не годится хотя бы по чисто управленческим соображениям: любой хозяйственный механизм обладает огромной инерцией, отторгает от себя чужеродные элементы, сколь бы прогрессивны они ни были. Поэтому бесполезно внедрять в сложившуюся систему новые правила одно за другим.

Но жизнь брала свое: немыслимо было совместить развитие промышленности с застоем сельского хозяйства. Требование времени лучше всех выразил видный государственный деятель предреволюционной России П. Столыпин. В 1902 году, будучи еще гродненским губернатором, он предупреждал: «Сохранить установившиеся, веками освященные способы правопользования землей нельзя, так как они выразятся в конце концов экономическим крахом и полным разорением страны». Позднее, уже в качестве главы правительства, в речи перед третьей Государственной думой он так сформулировал свою аграрную программу: «…Создание мелкой личной земельной собственности, реальное право выхода из общины и разрешение вопросов улучшенного землепользования — вот задачи, осуществление которых правительство считало и считает вопросами бытия русской державы». Любопытно, что Столыпин едва ли не первым ухватил связь между формами собственности и личностными правами: «Пока крестьянин беден, пока он не обладает личною земельною собственностью, пока он находится насильно в тисках общины — он останется рабом, и никакой писаный закон не даст ему блага гражданской свободы».

При отчаянном противодействии справа и слева, отступая и лавируя, глава правительства сумел провести свою программу в жизнь. По оценке Ленина, «Столыпин правильно понял дело: без ломки старого землевладения нельзя обеспечить хозяйственное развитие России. Столыпин и помещики вступили смело на революционный путь, ломая самым беспощадным образом старые порядки, отдавая всецело на поток и разграбление помещикам и кулакам крестьянские массы» (т. 16, стр. 424). Реформы, начатые Столыпиным, набирали ход. К лету 1917 года 62,5 процента крестьянской земли находилось в частной собственности и личном владении, то есть не в общинах.

Уже в канун мировой войны Россия вышла на второе место в мире по экспорту зерна. По мере хозяйственных успехов общественное мнение все более склонялось к столыпинской политике. Известный публицист той поры А. Изгоев (один из авторов знаменитого сборника «Вехи») оптимистично писал: «Теперь уже спор взвешен судьбой. Общинное право бесповоротно осуждено, и все попытки вернуть ему господствующее положение в жизни обречены на неудачу… Россию предстоит реформировать на началах личной собственности, и от энергии, знаний, умения демократических общественных деятелей зависит, чтобы это реформирование совершилось с наибольшими выгодами для крестьянских масс».

Но история рассудила иначе. Спор далеко еще не был взвешен судьбой. После Октябрьской революции взоры преобразователей, отвергших для России капиталистический путь развития, снова обращаются к общине. В годы военного коммунизма, как мы помним, 50 миллионов гектаров конфисковано у кулаков. Эта земля не была поделена между крестьянами, а попала по преимуществу в общинное пользование. Так были сведены на нет результаты столыпинских реформ, по существу, восстановлены формы землепользования, присущие старой России.

Разумеется, не одни удобства для проведения продразверстки привлекали в общине — считалось, что в зародыше она содержит будущее коллективное социалистическое хозяйство. Это не мои домыслы. Даже на X съезде партии, где решался вопрос о новой экономической политике, Ленин настаивал на переходе мелких хозяйств «к обобществленному, коллективному, общинному труду» (т. 43, стр. 26). Позднее исследователи не раз подчеркивали преемственную связь между общиной и колхозами. К примеру, советский ученый и организатор науки С.П. Трапезников прямо утверждал: «Советская революция подготовила земельные общества для перехода в высшую форму, превратив их в опорные пункты социалистического преобразования сельского хозяйства страны».

Словом, утопические надежды мыслителей прошлого века на общину оказались не столь уж утопическими. Внезапно поумневший в эмиграции князь В. Львов (некоторое время возглавлявший Временное правительство) писал в брошюре, изданной в 1922 году: «…Старое славянофильство и новая советская власть протягивают друг другу руки… Идеализируя общину, славянофилы сами не жили в общине. Если бы они были последовательными, то они пришли бы к советской власти, которая есть общинное управление государством…

Как представляли себе славянофилы государственный строй России?

В виде самоуправления, в котором преодолена всякая политическая и партийная борьба, а все соединены общей деловой работой во имя единого общего идеала. Разве это не есть цель, которую ставит перед собой советская власть?.. Так, сбросивши броню европейских узорчатых покровов, Россия встает перед миром в новой одежде своего национального бытия и общечеловеческого служения».

Ну вот видите, и князь Львов узрел те же истоки, что и маститые современные ученые. Вдобавок к тому экс-премьер прямо выводит из общинных отношений морально-политическое единство общества как антипод «узорчатой» буржуазной демократии…

История учит: посредством общины никогда не удавалось обеспечить рвение к труду и экономические успехи; равенство, социальная справедливость общинного типа неизменно оборачивались подавлением личности. Преимущества «обобществленного, коллективного, общинного труда» не доказаны и поныне, хотя испробованы, кажется, все мыслимые и немыслимые его варианты.

6

В одной исключительно важной сфере жизни наследие веков особенно плотно наложилось на послереволюционную историю и образовало монолитную стену, которую не удается пока ни прошибить, ни преодолеть. Это — бюрократическое управление, являющее собой главное препятствие на пути перемен.

Принято считать, что Петр I перенес на русскую почву западные бюрократические образцы. Это не совсем так. Казенными предприятиями, разумеется, во всех странах управляют государственные служащие, но поскольку при Петре промышленность была по преимуществу государственной, область полномочий российского чиновничества с самого начала оказалась шире, чем на Западе. Берг-коллегия и Мануфактур-коллегия (предшественницы хозяйственных министерств) напрямую диктовали номенклатуру продукции, назначали цены. Это понятно — ведь индустрия работала в основном на войну. Мелких ремесленников — и тех не оставили вне сферы централизованного управления. Указом 1722 года их объединили в цехи ради организованного использования для выпуска продукции, которая требовалась армии и флоту. Власть лезла даже в такие хозяйственные дела, где она явно не могла воздействовать на события. Указ 1715 года предписывал удвоить посевы льна, конопли, разводить эти культуры во всех губерниях страны (о кукурузе речь пока не шла). Приказчикам помещичьих имений государство через головы номинальных владельцев рассылало инструкции касательно ухода за скотом, сроков сельскохозяйственных работ, удобрения полей, использования при уборке хлеба кос вместо серпов и т. п.

Когда государство безмерно расширяет число объектов управления, бюрократический аппарат разрастается. В петровские времена насчитывалось 905 канцелярий и контор. После смерти Петра четыре его сподвижника (Меншиков, Остерман, Макаров и Волков) засвидетельствовали: «Теперь над крестьянами десять и больше командиров находится вместо того, что прежде был один, а именно: из воинских, начав от солдата до штаба и до генералитета, а из гражданских — от фискалов, комиссаров, вальдмейстеров и прочих до воевод, из которых иные не пастырями, но волками, в стадо ворвавшимися, называться могут». При столь сложных структурах немыслимо четко поделить сферы влияния, расчертить границы полномочий.

Зачастую одними и теми же делами ведали независимо друг от друга три разветвленных государственных аппарата: военный, гражданский и тайная полиция. В этих условиях объективно необходим верховный арбитр, чьи однозначные указания были бы равно обязательными для любого звена управления. Назовите его императором, диктатором, отцом народов или еще как-то — место его в административной структуре от того не изменится. Даже простые вопросы приходится решать на вершине иерархической пирамиды. Этой особенностью чрезмерно централизованного управления и объясняется тот восхищавший потомков факт, что Петр самолично вникал во все тонкости жизни, писал указы по каждому поводу.

Слом старой государственной машины после Октября 1917 года не означал, что корни бюрократизма вырваны. Опасность, пожалуй, еще и усилилась, поскольку в сферу управления была опять включена вся экономика. Колоссальную работу по регулированию хозяйства, которую, пусть и с огрехами, исполняет в товарном производстве рынок, потребовалось сразу же переложить на управленческий аппарат. Ситуация осложнялась тем, что экономическая модель военного коммунизма исключала какую-либо самостоятельность хозяйственных ячеек. Промышленность, например, представляла собою, в сущности, одно сверхпредприятие, управляемое из центра.

Для решения насущных задач приходилось создавать бессчетное количество организаций. Известный экономист той поры Ю. Ларин обозвал тогдашнюю систему хозяйственного управления всероссийским чеквалапством — по имени Чрезвычайной комиссии по валенкам и лаптям (Чеквалап). Важно понять, что при всей анекдотичности подобных учреждений они не могли не возникнуть. Армии и трудлагерям требовалась обувь. Но представьте себе посланца центра с чрезвычайными полномочиями на сей счет. У него конкретное задание, и, чтобы выполнить его, он постарается снять людей с другого производства, которым, в свою очередь, озабочен другой распорядитель.. В итоге объявится нужда в новой, уже сверхчрезвычайной комиссии… Внеэкономическое принуждение к труду требовало аппарата надсмотрщиков. Приплюсуем сюда аппараты для сбора продразверстки, для распределения жизненных благ и множество других.

В.И. Ленин первым понял опасность и объявил войну бюрократии — иначе революция утонула бы в чернилах. Великая заслуга Ильича состоит в том, что он круто повернул страну к нэпу, при котором возникли объективные условия для ограничения бюрократизма. К лету 1922 года в центральных хозяйственных органах из 35 тысяч служащих осталось 8 тысяч, в губернских совнархозах — 18 тысяч из 235 тысяч.

Но уже на излете нэпа, в 1927 году был законодательно изменен статус предприятия. По новому Положению целью предприятия стало исполнение спущенного сверху плана, а не извлечение прибыли, как определялось Положением 1923 года. Вышестоящий орган отныне выдавал задания по строительству, назначал и увольнял администраторов, диктовал цены. С января 1932 года стала быстро формироваться управленческая вертикаль (наркомат — главк — предприятие), идеально приспособленная к приказному управлению.

С разрушением экономического механизма нэпа место интереса опять заняла директива. Откроем наугад один из сборников постановлений по хозяйственным вопросам. Вот постановление ЦК ВКП(б) и Совнаркома от 1 августа 1940 года «Об уборке и заготовках сельскохозяйственных продуктов». Раздел VII этого документа подробнейшим образом регламентирует уборку табака:

«1. Установить, что уборка табаков должна производиться при наличии полной технической зрелости строго по ярусам, не допуская перезревания табаков, а также сбора недозрелых листьев.

2. Обеспечить своевременное и последовательное выполнение работ по уборке табака (ломка, низка, сушка, обработка), не допуская разрыва между этими работами…

4. Провести уборку урожая табаков и махорки в следующие сроки:

а) махорки — не позднее 10 сентября по всем районам, за исключением Алтайского и Красноярского краев и Новосибирской области, где уборку закончить не позднее 1 сентября». И так далее.

Инструкция подписана самим Сталиным, он и в уборке табака знал толк. Директиву надо было размножить, довести до каждого колхоза, проконтролировать исполнение каждого пункта (а все постановление — это целая брошюра), регулярно составлять отчеты… Заметьте еще, что первый пункт может противоречить четвертому: уборку приказано завершить до 10 сентября, а вдруг к тому времени табак не дозреет? Наверное, уполномоченный начнет жать на сроки, председатель же колхоза склонен будет подождать. Выходит, надобен третейский судья. Легко представить себе, сколько же служивого люда кормилось около… нет, не уборки табака, а бумаги на сей счет. Не следует видеть в этом примере неочеквалапства сталинское чудачество. Без бумаги за его подписью, без армии контролеров тогдашний колхозник навряд ли вообще вспомнил бы о табачных плантациях.

Начиная с 30-х годов административный аппарат рос быстрее, чем любая другая группа трудящихся. Десять лет назад одних плановиков и учетчиков у нас было 5,5 миллиона. Сообщая в печати эту цифру, академик Н. Мельников с гордостью добавлял: «Ни одна страна мира не имеет таких кадров…» Сегодня, возможно, весь остальной мир столько «таких кадров» не имеет — только в 1976–1983 годах управленческий персонал возрос на три миллиона душ и перевалил за 17-миллионную отметку.

Когда хозяйственный механизм включал в себя в качестве обязательного элемента внеэкономическое принуждение к труду («подсистему страха», как выразился специалист по управлению Г. Попов), приказное управление сколько-то влияло на жизнь, хотя и тогда действовало с ужасающей неэффективностью. Сегодня же это аппарат, ведающий недостатками, но не ведающий, как их устранить.

В теории управления есть такое понятие: самодостаточная система. Когда организация берет в свои руки непомерные управленческие функции, число администраторов рано или поздно достигает некоторой критической величины и аппарат начинает работать сам на себя: верхи пишут — низы отписывают, все при деле. Реальная жизнь игнорируется, ибо она только мешает хорошо отлаженному механизму. Это нечто вроде черных дыр: есть во Вселенной сгустки материи столь чудовищной плотности, что никакие сигналы не способны вырваться оттуда наружу.

Сфера управления изготовляет ежегодно сто миллиардов листов документов, то есть примерно по листу на душу населения в день. Из них по меньшей мере 90 процентов бумаг бесполезны — их попросту никто не читает.

Сегодня этот уникальный по численности и немощи аппарат занят тем, что перелагает партийные решения о перестройке на язык циркуляров, инструкций, положений. Результат нетрудно предсказать, ибо всего более чиновники озабочены самосохранением, или, что одно и то же, сохранением административных методов управления.

Сложившаяся бюрократическая машина в перестройку не вписывается. Ее можно сломать (такое бывает при революциях снизу), можно упразднить (революция сверху), но нельзя перестроить. В любом случае нужны перемены революционного свойства. Попытки загнать научно-технический прогресс, развитие экономики под мертвящий контроль бюрократов грозят стагнацией хозяйства, упадком державы.

С бюрократами более или менее ясно. А с остальными, со всеми нами? Использованный в этой статье инструментарий анализа грубоват для того, чтобы исследовать, как устойчивые внешние обстоятельства отразились на внутреннем мире человека, на стереотипах его поведения. А ведь это главнее главного. Не научившись заботиться о казенном (о том пусть у начальства голова болит), мы разучились заботиться о себе. Сформировался тип социального иждивенца.

Теоретически все понимают: разговор о том, что государство предоставляет народу такие-то и такие-то блага, — это всего лишь риторическая фигура. У себя в кабинетах оно, родимое, не производит материальных ценностей, и не государство кормит человека, а, напротив, работник содержит государство. А на практике — дай бесплатную квартиру, дай вволю дешевого масла, дай то, дай это, а заодно убери с глаз долой соседа, который решил кормиться сам по себе и живет теперь, сукин сын, получше меня.

Социальная инертность — оборотная сторона бюрократизма. С точки зрения бюрократа индивидуальный или коллективный доход принадлежит казне, которая может отдать его владельцам полностью или частично, но может и не отдать. Надежда на добрых начальников стала нормой поведения.

Консерватизм бюрократии сомкнулся с настроениями низов, то есть нас с вами. Там — сентиментальные воспоминания о прошлом, тоска по хозяину и порядку, инстинктивное предпочтение привычного, традиционного, попытки грудью закрыть амбразуры, из коих просачиваются новации; здесь — боязнь самостоятельности, ожидание манны с небес. Там и тут — страх перед жизнью, перед суровыми реалиями экономики. В этой обстановке достаточно одной серьезной неудачи — хозяйственной, внешнеполитической, неважно какой, — чтобы морально изолировать реформаторов.

Вот где главная опасность для перестройки. Потерять время — это потерять все. Неторопливое поспешание с переменами не годится хотя бы по чисто управленческим соображениям: любой хозяйственный механизм обладает огромной инерцией, отторгает от себя чужеродные элементы, сколь бы прогрессивны они ни были. Поэтому бесполезно внедрять в сложившуюся систему новые правила одно за другим. Так можно лишь дискредитировать перестройку — вот, мол, годы потрачены на разговоры, а перемен не видно.

История не простит нам, если мы опять упустим свой шанс. Пропасть можно преодолеть одним прыжком, в два уже не получится.


1.

К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 20, стр. 207.

2.

Там же, т. 19, стр. 18, 19.

3.

В.И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 36, стр. 297. Далее при цитировании произведений В.И. Ленина в скобках после цитаты будут указываться только том и страница по этому изданию.

4.

К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 4, стр. 299.

5 .

«Из истории Всероссийской чрезвычайной комиссии. 1917–1921». Сборник документов. М., 1958, стр. 95.

6.

Там же, стр. 114, 115.

7.

Там же, стр. 386.

8.

Там же, стр. 256.

9.

«Девятый съезд РКП(б). Протоколы». М., 1960, стр. 92, 94.

10.

Там же, стр. 97, 98.

11.

«Коммунистическая партия Советского Союза в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК». М., 1970, т. 2 (1917–1924), стр. 153.

12.

Там же, стр. 161, 162.

13.

Там же, стр. 176.

14.

«Одиннадцатый съезд РКП(б). Март–апрель 1922 года. Стенографический отчет. М., 1961, стр. 535, 529.

15.

«Двенадцатый съезд РКП(б). 17–25 апреля 1923 года. Стенографический отчет». М., 1988, стр. 551.

16.

Ф.Э. Дзержинский. Избранные произведения в двух томах. М., 1977, т. 2 (1924–1926), стр. 504, 505, 507.