Движение против ювенальной юстиции в России появилось в консервативной среде намного раньше, чем собственно сама ювенальная юстиция, а движение за ювенальную юстицию, как, собственно, и сама целостная система ювенальной юстиции, так и не появилось. Да и сам по себе термин «ювенальная юстиция» в российской политической реальности так и сохранил свою нелепость и неточность — системный, глубоко истерический и очень активный протест против предлагаемых новых норм правовой защиты детей обращен не столько против создания в судах и в законодательстве специальных составов судей и правовых норм, учитывающих специфику защиты прав несовершеннолетних (что, собственно, и предполагает западная ювенальная юстиция), сколько против изменения традиционных норм воспитания детей в России. Виктория Шмидт в статье для «Полит.Ру» 2012 года, которую приводит ОУ, подробно рассказывает, что именно атакуют критики «ювенальной юстиции» в России — это в первую очередь нормы внутрисемейного насилия по отношению к детям и агрессивного воспитания, зафиксированные в российских традиционных культурах.
Задача этого текста — расположить читателя задуматься как над спецификой западного опыта защиты детей, который стал уж слишком искаженно и вместе с тем упрощенно упоминаться в современной российской риторике, так и над тем, какая защита детей может считаться эффективной с точки зрения равновесия интересов ребенка, родителей и внешних по отношению к семье институтов: как общественных, так и государственных.
Хронический дефицит легитимности
Службы защиты детей переживают кризис своей легитимности (недостатка доверия к их власти) во всех странах — там, где такие службы есть. Помнится, в британском учебнике по социальной работе конца 90-х годов была карикатура: две одинаковых картинки с понуро стоящим около дуба соцработником и толпой, которая вот-вот его вздернет. Только надписи к картинкам были разными: «Толпа собирается повесить соцработника за то, что он изъял ребенка из семьи» и «Толпа вешает социального работника за то, что он не изъял ребенка из семьи»… Набирающее обороты противостояние ювеналов (не вполне определенной группы, которая как организованное движение и вообще не распознается) и антиювеналов можно вписать в общую тенденцию кризиса легитимности защиты детей — с оговоркой относительно всей специфики ситуации стран постсоциалистического пространства.
Кризис легитимности означает, что существующий порядок действия служб не вызывает доверия, а критерии, которыми пользуются специалисты для оценки ситуации семьи и ребенка, непонятны и не принимаемы общественностью. Различение этих условий (не)легитимности представляется особенно важным для анализа ситуации, складывающейся в современной России. Поскольку те, кто принадлежат движению анти-ЮЮ, не очень различают, против чего они выступают — действующей процедуры вмешательства в дела семьи или того, чем специалисты обосновывают свою интервенцию.
О ювенальной юстиции говорится как об определенном подходе, даже дискурсе детства, в котором ребенок приоритетнее родителей, тогда как ювенальная юстиция — определенный тип институтов, специального правосудия для несовершеннолетних, и существует не только множество моделей ювенальной юстиции, но и не меньшее количество типизаций этих моделей. Различение процедуры и совокупности критериев становится первым шагом к конструктивному обсуждению — поскольку потребует от противников профессионального мониторинга за семьями и детьми различать в своей позиции то, как, по их мнению, следует организовать работу служб, и то, какими показателями должны оперировать как те, кто контролирует семьи, так и те, кто семьи защищает.
Зарубежный опыт: проблематизация защиты детей vs. демонизация ее акторов
Отличительной особенностью стран, начавших институционализацию защиты детей раньше других в силу интенсивной индустриализации и урбанизации, таких как Великобритания, Франция и страны Скандинавии, становится удивительная устойчивость процедуры вмешательства в дела семьи. Фактически с момента закрепления процедуры вмешательства в судебной системе и местном самоуправлении в конце ХIХ и начале ХХ века именно порядок и контроль за органами, осуществляющими вмешательство в дела семьи, не менялся. Каждая из стран сложила свою процедуру вмешательства в дела семьи — в зависимости от того, какими были судебная система и местное самоуправление. Так, если в Англии с самого начала действовала легалистская модель с опорой на прозрачную состязательную процедуру — суд, в странах Скандинавии складывается многоуровневая и многоканальная система кризисной интервенции: одна служба принимает решение об изъятии ребенка, а другая решает вопрос о его устройстве. Причем обе могут жаловаться друг на друга в специально созданную вышестоящую инстанцию — поскольку у служб устройства принятие решение по каждому из детей предполагает значительные усилия по поиску места, и если служба изъятия заинтересована в своевременном изъятии, то служба устройства более критично подходит к решению не оставлять ребенка в семье. Франция комбинирует оба подхода, введя институт ювенальных судей, которые рассматривают как дела несовершеннолетних в конфликте с законом, так и детей из семей группы риска.
Если процедура вмешательства в дела семьи остается неизменной, то критерии и показатели оценки ситуации за последние три десятилетия существенно изменились. Прежний фокус на искушенном понимании безопасности ребенка и двойственном отношении к семье как одновременно непредсказуемому и столь нужному пространству воспитания ребенка уступил место более взвешенному балансу между безопасностью ребенка и автономией семьи. Каждая из стран ввела меры по обеспечению гарантий участия родителей и ребенка в процессе принятия решений относительно таких вопросов, как изъятие и ограничение родительских прав.
Основой таких изменений стало признание равной ответственности служб и родителей за возникающие критические ситуации, при которых риск изъятия ребенка возрастает. Именно введение такой ответственности обусловило развитие многих практик профилактики — поскольку при наступлении кризиса службы оцениваются на предмет действенности проведенной ранее профилактической работы. Если в Англии решающим стало обеспечение родителей правовой помощью, то в странах Скандинавии введено правило кооперации служб и семьи, когда судебная процедура становится мерой последнего реагирования. Франция продолжает придерживаться комбинированного подхода, в котором чувствительность к позиции ребенка и родителей проявляется в развитии множества процедур испрашивания мнения ребенка.
Статистика подтверждает, что этим странам удается разрешать проблему баланса безопасности ребенка и автономии семьи: высок процент реинтеграции детей, которые были изъяты из семей, — это от 40 до 70 % в зависимости от возраста и причины изъятия; в большей части случаев изымаются дети, в отношении которых было допущено физическое насилие со стороны членов семьи, и вместе с тем эффективна профилактика предупреждения насилия над ребенком; невелико количество детей, которые задерживаются в учреждениях общественного воспитания надолго (в Великобритании 13 % всех изъятых остается в учреждениях свыше пяти лет, в Дании — 22 %, а во Франции — 3 %). Если Великобритания по преимуществу развивает патронат как форму устройства детей, которых по тем или иным причинам нельзя вернуть в кровную семью, то страны Скандинавии опираются на заботу местного сообщества и развивают квазиформы общественного воспитания подростков вне кровной семьи. Франция остается лидером по интеграции детей разного возраста с биологической семьей.
Эти страны демонстрируют не идеальное, но действенное функционирование системы защиты детей. Несомненно, эксперты каждой из стран сосредоточены на слабых моментах выработанных стратегий. Так, британцы пытаются ввести медиацию и другие формы кооперации с семьями, чтобы уравновесить очевидно конфликтный характер разрешения проблем, тогда как скандинавы критикуют недостаточную прозрачность защиты детей, которая по преимуществу сосредоточена на уровне местного самоуправления. Французы за последние 5 лет несколько раз реформировали свою систему принятия решений для обеспечения ее большей прозрачности — за счет введения правила принятия решения несколькими судьями, а не одним, как прежде; предоставления правовой помощи родителям, не согласным с вмешательством в дела семьи.
Опыт этих стран убеждает в том, что эффективная защита детей требует участия многих сторон, а не только государства, и взаимодействие этих акторов направлено на разрешение ситуаций, в которых безопасность ребенка входит в противоречие с автономией семьи. Если государство строит свою политику защиты детей исходя из задачи регулировать рождаемость и рынок занятости, а также расходы на заботу о детях, то семьи, общественные движения и сами дети исходят из совсем других приоритетов. Утилитарному взгляду на ребенка как потенциального взрослого, столь свойственному государственной политике, другие участники противопоставляют ценность «жить здесь и сейчас». Именно эта внутренняя противоречивость статуса ребенка убеждает в необходимости баланса власти ребенка, родителей и служб.
Повседневность современной защиты детей пронизана всевозможными конфликтами интересов: например, какова роль родителя — готовить ребенка к жизни в обществе и требовать от него подчинения социальным правилам или помогать ребенку бороться с внешним давлением; какую меру ограничения родительских прав использовать, если семья бедна, но родители и дети привязаны друг к другу; что делать в ситуации, если учреждение в интересах несовершеннолетнего применяет жесткие меры по ограничению свободы ребенка.
Разрешение этих конфликтов требует многообразия не только акторов, которые могли бы представить разные точки зрения, но и подходов к оценке ситуации. Действенная защита детей и основывается на такой плюрализации, которую, по мнению многих экспертов, поддерживает и международное право: Конвенция по правам ребенка, многочисленные протоколы относительно ее применения, Европейская конвенция по правам человека и решения Европейского суда по правам человека.
Международное право: инструмент плюрализации или беззубая декларация
Хотя социалистические страны были главным инициатором разработки и принятия Конвенции по правам ребенка во второй половине 1980-х годов, именно эти страны сталкиваются с многочисленными трудностями реализации международных норм прав ребенка. Если эксперты стран с развитой защитой детей занимаются критической ревизией практик применения конвенции — как в части решения конфликтов интересов ребенка, служб и родителей, так и относительно повышения чувствительности конвенции к культурным и политическим контекстам, — то по многим странам Восточной Европы прокатилась волна протестов против запрета физических наказаний детей и усиления ответственности родителей за насилие над ребенком.
Анализ движения за традиционные ценности (а именно так околоцерковная общественность и разнообразные объединения родителей обосновывали невозможность применять новые регуляции) показал, что одной из причин оборонительно-нападательной позиции общественности стала сохранившаяся с социалистического периода практика принятия решений об изъятии и последующем помещении ребенка.
В большинстве стран социалистического блока в поздний социалистический период действовала пирамида административных решений: от изъятия ребенка по решению специальных комиссий до последующего устройства в учреждение на основе решения специалистов центров оценки детей. И если эти страны и ввели судебный порядок изъятия, то все последующие шаги в принятии решения оставались до недавнего времени теми же. Интенсивная реформа практики принятия решений началась с конца первого десятилетия 2000-х — во многом как реакция на сопротивление общественности применять к семьям новые критерии оценки рисков для ребенка. Например, Польша начала проводить такие реформы с 2009 года, Словакия — с 2010-го, Венгрия — с 2008-го.
Реформа кризисной интервенции требует и изменения критериев, а не только процедур вмешательства, и международные регуляции становятся тем инструментом, который может оптимизировать процесс освоения более комплексных подходов к пониманию прав ребенка. Читая статьи Конвенции по правам ребенка и решения Европейского суда по делам, связанным с конфликтом интересов семей и вмешивающихся служб, неискушенный читатель легко запутается: что же важнее? Жизнь ребенка в семье или его безопасность, если главная угроза исходит от семьи? Как ребенок может заявить свои права, если он будет услышан в соответствии с имеющейся мерой зрелости и развития? Кто это будет оценивать, и почему на мнение такого эксперта следует полагаться? Так какую же роль играют государственные службы — они потенциальные творители произвола или гаранты не только безопасности ребенка, но и политики, поддерживающей автономию семьи?
Международные документы указывают, что однозначного универсального ответа на эти вопросы нет. И что требуется участие многих сторон, представляющих разную интерпретацию международных норм, чтобы в каждом конкретном случае применение этих норм работало на тот самый баланс безопасности и автономии.
Международное право существенно расширяет границы автономии семьи по сравнению с теми, к которым привыкли родители со времен социалистического подхода к организации образования и здравоохранения. Например, международное право отстаивает как право матери решать, в каких условиях она даст ребенку жизнь — в клинике или на дому, — так и право ребенка выбирать место образования. Международное право указывает на то, что привязанность между ребенком и родителем — скорее аксиома, чем нечто, требующее доказательств: семья живет вместе, ребенок не подвергается насилию — вопросов об оценке меры привязанности как условия принятия решения не может даже возникнуть.
Если защита детства становится сферой борьбы политических интересов, то ее осевым вопросом остается «Кому принадлежит ребенок?». И находятся только два ответа — семье или государству.
Международное право указывает и на то, что у государства есть обязанность не только предупреждать произвол служб в отношении семей, но и обеспечивать право человека жить своей жизнью — а это значит, что государство находит способы защищать тех, чей образ жизни не вполне соответствует традиционным ценностям, в том числе защищать и право на родительство.
Понимание международных норм прав детей как инструмента, который универсализирует одно-единственное условие — а именно индивидуализацию подхода, — свойственно российским правоприменителям. Последовательным примером того когнитивного диссонанса, который они испытывают, пытаясь использовать нормы международного права, становится недавняя инициатива Павла Астахова ввести более жесткие меры административной ответственности родителей за допущение безнадзорности ребенка.
Объясняя необходимость предлагаемых мер, Уполномоченный по правам детей в РФ довольно последовательно воспроизводит идею тотальной зависимости ребенка от контроля — как родителей, так и служб. Тема ребенка как субъекта права остается вне зоны интересов того, кто в первую очередь на топ-уровне защиты детей должен отстаивать идею равновесия интересов всех сторон и развивать тему наделения ребенка возможностями участвовать в принятии решений относительно своей жизни. Занятая омбудсменом позиция патерналистского отношения как к семье, так и к детям усложняется и тем, что он так и не решается выбрать какую-то из стратегий поддержки семьи, утверждая как необходимость отчуждения детей в пользу школ как лучших органов контроля за повседневным поведением ребенка, так и необходимость требовать от родителей предпринимать последовательные усилия в отношении контроля за безопасностью ребенка.
Ни одна страна мира, даже самая развитая, не комбинирует эти две стратегии, каждая из которых требует значительных ресурсов для своего воплощения — либо в виде инвестиций в развитие социальной инфраструктуры (как это происходит в странах Скандинавии), что позволяет родителям совмещать работу и воспитание ребенка, так и в виде комбинации пособий, оплаченного отпуска по уходу за ребенком и других мер поддержки семьи — стратегия, более свойственная странам с рыночным профилем политики.
Думается, что в отношении российских публичных политиков к международным регуляциям прав детей проявляется та нечувствительность к идее многообразия подходов и необходимости идентифицировать свою позицию, которая стала одним из источников современного тупика в развитии последовательной стратегии помощи семье и детям в России.
Россия: турбулентность институтов и монополия упрощенного понимания прав детей
Страны с развитой защитой детей отличаются стабильной институциональной компонентой защиты детей и интенсивным движением в сторону многообразия подходов к пониманию того, что нужно ребенку. Защита детей в России формировалась принципиально иначе — наиболее подходящим определением для организационного подхода становится турбулентность, тогда как подходы к пониманию проблем детства однообразны и по преимуществу представлены тем самым утилитарным отношением к ребенку, которое используется и государственными структурами, и общественными движениями.
Если отсчитывать историю защиты детей с советского периода — поскольку устойчивые практики, которые охватывали основную часть детей, стали формироваться после 1917 года, — то стратегии вмешательства в дела семьи постоянно изменялись в силу изменения движущих сил политики охраны детства. Достаточно вспомнить жесткое ограничение поддержки семьи в первые годы советской власти, которое изменяется на более умеренную политику уже в 1926 году, изменение семейной политики в период Великой отечественной войны — когда была как упрощена процедура усыновления, так и расширена поддержка многодетных матерей, еще одно изменение политики в направлении защиты интересов кровных родителей в начале 50-х годов, первичную институционализацию ювенальной юстиции в хрущевский период и возрастание потребности в контроле над семьей во второй половине 70-х — когда интересы государства диктовали необходимость переложить на родителей как можно больше ответственности и ввести прямую финансовую поддержку семей с детьми.
Постсоветский период также не был достаточно стабилен. С одной стороны, продолжался поздний советский тренд усиливать контроль за семьей (пресловутая статья 77 СК была введена в действие в 1994 году, и никакие более поздние попытки изменить административный порядок изъятия детей из семьи на судебный уже не увенчались успехом). Политика поддержки семьи, которая утратила четкие ориентиры уже в поздний советский период, стала все больше опираться на меры прямой и косвенной финансовой поддержки семьи и увеличения женщинам оплачиваемого отпуска по уходу за ребенком.
Однако в 90-е годы ни одна из стратегий, направленных на уравновешивание регуляции занятости и рождаемости, не охватывала значительную часть населения. Государство вернулось к решению задачи регуляции рождаемости только во второй половине 2000-х — посредством введения материнского капитала; на этот же период приходится и развитие практики ужесточения контроля за семьями, что вполне логично — ведь если родителям дается значительная сумма денег, она должна быть отработана…
С другой стороны, интенсивно развивались независимые инициативы в сфере семейного устройства и оптимизации жизни воспитанников учреждений. Однако эти проекты не обладали достаточной устойчивостью. Устройство детей на патронат просуществовало более 12 лет — и было заморожено новым Законом об опеке и попечительстве (2008). Движение сирот от учреждений с большим потенциалом интеграции в учреждения, очевидно сегрегирующие, не остановлено, поскольку, несмотря на многочисленные попытки, так и не реформирована система принятия решений о помещении детей в учреждения для детей-инвалидов.
Вместе с тем в России даже в период самого интенсивного расцвета независимых проектов не складывается то многообразие подходов к пониманию детства, которое бы было чувствительно к конфликту безопасности ребенка и автономии семьи. В погоне за признанием со стороны властей проекты семейного устройства, интеграции инвалидов, восстановительного правосудия в первую очередь апеллировали к полезности и выгоде этих форм. Неутилитарная значимость семьи, а тем более принятие равноценной значимости обоих статусов ребенка, как живущего и как становящегося, остались на периферии проектов.
Наоборот, необходимость семейного устройства сирот, а на худой конец специальных программ социализации воспитанников детских домов отстаивалась спекулятивной статистикой относительно того, насколько бесполезными и даже опасными становятся дети, помещенные в систему общественного воспитания. Возможно, именно эта особенность пиара проектов в сочетании с их презентацией как преодоления советского подхода привела к тому, что российские специалисты оказались закрыты от всего того корпуса исследований о конфликтной природе прав детей, которые стали генерироваться с середины 80-х годов.
Наоборот, происходило заимствование весьма вторичных методик и практик, которые в первую очередь разрабатывались с целью легитимизировать вмешательство в дела семьи и показать приоритет профессионального подхода над родительским. Чем менее последовательной оставалась защита детей, чем меньше специалисты были оснащены инструментами критического мышления, тем сильнее становилась вероятность беззастенчивого использования темы детства публичными политиками, которые не были озабочены легитимизацией процедур и подходов; наоборот, задачи политики оставались по преимуществу в сфере борьбы интересов и спекуляций общественным мнением.
Политизация защиты детей vs. теоретизация детства
Тема детства стала тем «топором», из которого варят политический пиар, — поварам неинтересно, из чего состоит защита детей, как она развивается, но гораздо важнее, что тема настолько объемна, что ее водоизмещение в политическом котле открывает большие возможности как для рекрутинга протеста, так и для продвижения своего имиджа.
Фактически актуальная политика защиты детства определяется борьбой групп интересов — в том числе и исполнительной власти в разных ее персональных и групповых воплощениях. Если еще несколько лет назад можно было распознать экономические интересы в регуляции рождаемости и рынка труда, то на данный момент комбинация движущих сил защиты детей в России сводится исключительно к черпанию позитивного имиджа.
Стоит отметить, что президентская кампания Дмитрия Медведева в 2008 году была в значительной степени построена на лозунге семейного устройства детей — новогодне-рождественские программы были полны встреч будущего президента с приемными родителями и директорами детских домов, которые смогли раздать детей по семьям. Несомненно, значительный капитал приобрела и Русская православная церковь, которая смогла втянуть огромное количество людей в противостояние вполне осязаемой околоцерковной элиты, авторизировавшей бренд анти-ЮЮ, и практически виртуальной и в реале донельзя атомизированной группы в поддержку профессионализации и институционализации правосудия для несовершеннолетних.
Трудно найти политика, который бы не высказался на тему защиты детей и не проехался совершенно бесплатно по поводу произвола служб. Совсем свежим примером можно считать интервью Сергея Кургиняна и последующее продвижение его обращения к президенту относительно предлагаемых законопроектов об органах опеки и общественном контроле за учреждениями для детей-сирот.
Если не ограничиваться задачей анализа расклада политических интересов на примере манипуляции детской темой и попытаться оценить вклад кампании против ЮЮ в действующую систему защиты детей, то становится необходимым проанализировать идейную наполненность позиций тех, кто вторгся в сферу прав и потребностей детей и семей. Что становится общим в риторике всех, кто делает политический пиар на теме детства, это указание на то, что предметом заботы служб должны становиться дети без семьи — те, кому действительно нужна «чужая помощь».
Такая позиция отсылает сразу к нескольким несущим конструкциям одного из самых ранних представлений о детстве, которое исходило из зависимости безопасности ребенка от принадлежности семье. Это представление на уровне закона было подкреплено римским правом, которое утвердило власть отца над детьми. Соответственно, в первую очередь незаконнорожденные дети и дети бедных родителей становились целевой группой вмешательства церкви, общества, а потом и государства.
Идейной основой данного подхода стало разнообразное понимание того, чем ребенок отличается от взрослого и почему нуждается в опеке и помощи последнего. Часто данная группа дискурсов маркируется как предсоциологическое понимание детства — поскольку основным источником обоснования становились религия или здравый смысл. Уверенность в том, что только дети без семьи нуждаются в помощи, а семейные дети обеспечены, испарилась по мере того, как трансформировался семейный уклад — под влиянием индустриализации, урбанизации и информатизации.
Ребенок стал отчуждаться в пользу профессиональной помощи — педагогов, медиков, юристов, тех, кто обладал экспертным знанием о детстве. Это знание на определенный период стало таким же монополистом в суждении о детстве и родительстве, как и предыдущий традиционный подход. А поскольку экспертное знание в первую очередь основывалось на различении нормы — развития ребенка и подходов к его воспитанию, — то и семьи стали делиться на нормальные и ненормальные в соответствии с гораздо более сложными критериями, чем прежде.
И традиционный, и экспертный дискурсы детства стали предметом критики — из-за их удобства в политической манипуляции общественным мнением, а также невозможности смотреть на ребенка как на субъекта права, а не объект заботы. Альтернативой этим наиболее распространенным подходам стало рассмотрение ребенка как принадлежащего себе — доводом в пользу такого подхода становится необходимость научиться жить с ребенком «для сейчас», а не «для завтра». Никакая гуманизация в отношении ребенка невозможна без такого отношения.
Когда в «пользу будущего» конкретного ребенка решается вопрос о его помещении в колонию, в больницу на лечение, изъятии его из семьи, это означает, что часть жизни ребенок безвозвратно проведет в условиях жесткого ограничения его автономии. Соответственно, развитие таких практик, как интеграция детей-инвалидов, восстановительное правосудие, ранняя помощь, непосредственно зависит от того, насколько принято уважать жизнь ребенка «здесь и сейчас». Однако все эти тонкости остаются за кадром выступлений как тех, кто против вмешательства в дела семьи, так и тех, кто стремится доказать его необходимость.
Любая попытка рафинирования подходов к защите детей наталкивается на стигматизацию чужого опыта как неподходящего и вредного. Ничего нового в том, чтобы маркировать Запад как заложника, если не жертву прогресса, нет — как и в том, чтобы противопоставлять этому здоровый традиционализм, практически «уникальную» черту России. Только ничего уникального в воззрениях на проблему детства сторонников и противников ЮЮ нет. Наоборот, можно говорить о смешении подходов, не позволяющем принять возможности и ограничения как приоритета семьи, так и монополии государства.
Если защита детства становится сферой борьбы политических интересов, то ее осевым вопросом остается «Кому принадлежит ребенок?». И находятся только два ответа — семье или государству. И в практике обе стороны дебатов будут делать примерно одно и то же: ждать до последнего, пока ситуация не станет такой, чтобы можно было расписаться в несостоятельности семьи, после чего без сомнений изымать ребенка.
Современная политизация сферы защиты детей только усилит дискретность практик и зафиксирует упрощенное виденье проблемы, сложившееся в результате прерывистого развития институтов и подходов к защите детей. Неизбежность провала каждого из акторов защиты детей может быть конвертирована в позитивный фактор только при одном условии — те, кто занимаются повседневной рутиной защиты детей, осуществят ревизию своих подходов к пониманию детства, родительства, семьи и по мере сил будут следовать в своей практике концепции плюрализма, основанной на идее баланса власти ребенка, родителей и институтов.
Фотография: Сотрудник милиции помогает группе детей перейти Кутузовский проспект по пешеходному переходу, Москва, 1968 год / ТАСС