Специально для ОУ уроженец Уфы, доцент факультета права НИУ ВШЭ Булат Назмутдинов написал о Башкирии и своем родном городе.
Начну с начала: я из смешанной башкиро-татарской семьи, родился в середине 1980-х. В 2003-м я уехал из Уфы и бываю там три-четыре раза в год, когда возвращаюсь из Москвы к родным.
Уфа — образ моего детства. Башкирия, или Башкортостан, — пространство, где сформировались первичные оппозиции «правильного» и «неверного», «своего» и «чужого», понятия о семье и родственных отношениях. Я рос в сложной языковой среде: публичная сфера была русскоязычной, семейная — смешанной, в ходу были три языка.
С детства для меня было важно сочетать различные языковые и культурные среды. Поэтому я удивляюсь общей нечуткости жителей центральной России к различиям внутри постсоветского мира. Отличить таджикский вариант фарси от узбекского или киргизского языка, в принципе, не так уж и сложно. Это мешает и в общении со славянскими народами, где культурно-языковые нюансы тоже очень важны.
Башкирия — микроимперия, яркая часть имперского пространства, этнически неоднородная, религиозно и географически разнообразная. Три наиболее многочисленных народа — русские, татары, башкиры; разделение также проходит по линии «мусульмане — христиане». Здесь очень большое количество смешанных браков, особенно среди башкир и татар. Два этих народа и их языки предельно близки — до такой степени, что могут быть приняты за диалекты. В казанском диалекте татарского языка «нож» — «пыщак», по-башкирски — «бысаҡ», «земля» соответственно — «җир» и «ер».
Фонемы и идеологии здесь пересекаются и накладываются. При разных ракурсах, на разных уровнях сложности твоя идентичность меняется. Приведу пример: за границей России можно быть «русским», но внутри страны четко себя отличаешь от русских (если забудешь — напомнят), становясь ближе к татарам или башкирам. В пределах национальной республики приходится определяться еще более точно.
Идеологические поля сочетать очень сложно, особенно в призме истории. В 1994 году я окончил первый класс и около двух недель гостил в татарской деревне у родственников по материнской, башкирской линии. Где и прочел запрещенную прежде книгу татарского эмигранта Гаяза Исхаки «Идель-Урал». Многое в ней было описано совсем не так, как я привык представлять. Захват земель, насильственная христианизация, ее иллюстрации, причем в буквальном смысле, — все это придавало внешне бесконфликтному сосуществованию народов историческую недостоверность. «Цветущая сложность», интернационализм сталкивались с очень конкретными событиями. В марксистских учебниках они объяснялись экономическими причинами, у Исхаки — национальными и религиозными.
Тем не менее это конфликтное видение мне не было близко. Детство в имперском пространстве дарит удивительное мировоззрение, а мое детство было счастливым. Полные семьи, многоязычие, поездки, летнее счастье, зимнее чтение. В этом радужном мире противоречия были чем-то очень досадным и незначительным. От них хотелось отгородиться.
Казалось, что компромиссы существуют на уровне идеологии — общего видения мира. Разобщенность — в мелких и вроде бы незначительных повседневных вопросах. Бытовой национализм выражался в насмешках над привычками (что есть сначала: мясо или суп), разрезом глаз, взаимными стереотипами, литературными претензиями (Мустай Карим — он башкир или татарин?). Как бы ни шутили башкиры и татары друг над другом, они объединялись, когда нужно было себя отграничить от русских. «Марья́» — любая русская девушка; «урыҫ» — русский, хотя может быть и белорус, и украинец. Башкир и татар сплачивали не только их языки, но также правила и обычаи: замужества, семейной жизни, праздников, похорон.
Помимо национального размежевания, существовало деление между городом и селом: причем города были русскоязычными, а деревни — национальными, реже смешанными. Особенно странно было, играя в футбол в башкирской деревне, слышать чередование национального и русского мата.
По прошествии лет, на расстоянии Башкирия кажется таким материнским, спокойным краем, где все очень сложно, но при этом размеренно и безмятежно. Лишь погружаясь в ее проблемы, ты видишь, как она превращается во что-то реальное, кровоточащее. Еще с девяностых — высокий процент самоубийств, особенно в деревнях и в МВД, экологические проблемы: раньше фенол и Шугуровка, теперь Сибай и Куштау. Я хорошо помню, как пахнет Черниковка у Степановского поворота, какой смог окружает кварталы заводов, как горят факелы с попутным нефтяным газом.
Переехав в Москву, не ощущаешь дурного, телесного запаха денег: здесь мы их получаем как данность, дистиллированные финансы. Зависимость от производства мы не замечаем. Но жители Стерлитамака или Салавата чувствуют ее каждый день: удушливый запах завода, в огромных объемах добывающего соду, серую пыль от цементной фабрики, продукты нефтепереработки.
Основную выгоду от всего этого присваивают московские собственники, и их эти запахи вряд ли тревожат. «Оптимизация» производства приводит к закрытию многих заводов. Мужчины уезжают на Север, семьи становятся «вахтовыми».
По экономическим причинам возникают и этнические конфликты — например, из-за добычи облицовочного камня («плитняка») в башкирском Зауралье. Одна из таких стычек произошла осенью прошлого года в Темясове между местными жителями и рабочими из Чечни.
Людям нужна работа, ее найти сложно. Экономически Башкортостан отстает от Татарстана. В январе 2011-го центр Казани стоял в полуразвалинах, как после бомбежки. Уютная и чистая Уфа казалась оазисом. Сейчас многое изменилось, автобусный рейс Казань — Уфа напоминает дорогу Берлин — Вроцлав: по дребезжанию колес сразу можно почувствовать пересечение польской границы.
Но все равно мне роднее и ближе уфимская расхлябанность, чем казанский феномен — в нем слишком много реального и символического насилия, умолчания и тайных правил. Среди башкир редко встречаются предельная изворотливость и притворство — есть такой стереотип. Они люди гордые и прямодушные, очень упрямые, не всегда трудолюбивые, временами чванливые, склонные доверять своим землякам, продвигать их по службе. Это народ музыкальный, выносливый, гостеприимный, влюбленный в свою природу.
Быть может, поэтому мир здесь не кажется очень печальным. Солнце гостит в Башкирии намного чаще, чем, например, в Москве. В детстве зима была радостным временем года. Снежная, яркая: глубокое, яркое небо, мороз щиплет щеки. Снег выпадал в октябре, сразу же таял и вновь возвращался надолго лишь спустя месяц. В Москве начало зимы загоняет в подвал: темно и сыро; ты в мраморной крошке и химикатах. В Уфе был песок и высокий, мягкий сугроб. В Москве ждешь апреля, чтобы понять: жить уже можно.
На фоне соседей Башкирия выделяется своей природной мозаикой. Сухие степи на юго-востоке, степи на юге и юго-западе, лесостепи на западе и в центре, равнинные леса на севере, лесистые горы Урала на востоке и северо-востоке. Здесь нет широких сибирских рек или глубоких озер вроде Байкала, огромных кавказских гор. Но прекрасны холодные горные реки и высокие скалы над ними. В степи на ветру дрожат ковыли, колышется бледно-зеленое море. Даже лесопосадка вдоль серых дорог кажется гостеприимной.
Путь из Казани в Уфу занимает около семи часов. Если приехать после заката, на небе можно увидеть гибель одного дня. Запад — розовый, почти радужный. Восток — темно-синий, воздушный, бесплотный. Черные пики сосен на склонах холмов кажутся кардиограммой. По полю туман стелется пухом — это наш медленный путь домой. После Москвы привыкать нужно долго.
Но именно в Москве у меня возник интерес к этимологии башкирского языка. Недавно играли с ливанской коллегой в игру: найди общие слова и выражения. Таковых было много: в лексиконе башкирского языка (примерно 60 тысяч слов) арабизмов почти двенадцать процентов. Заимствования связаны прежде всего с исламом, религиозной и культурной жизнью: «доға» — молитва, «мәктүб» — послание, «китап» — книга, «ижад» — творчество, «шағир» — поэт, «тарих» — история. Либо же с абстрактными и социальными понятиями: «аҡыл» — разум, «дәүләт» — государство. Или же с бытовыми словами, пришедшими из арабского мира: «араҡы» — водка, «һабын» — мыло, «инглиз» — английский.
Часть лексикона заимствована из персидского: «дәфтәр» — тетрадь, «гөл» — цветок, «бүләк» — подарок. Есть многочисленные «русизмы»: «бәрәңге» — картошка («парёнка»), «күстәнәс» — гостинец. Причем «күстәнәс» брали с собой, уходя с праздника. Это мог быть кусочек пирога, или плов в теплой банке, или же вкусный салат. Сестрёнка и я с нетерпением ждали, когда родители вернутся домой, чтобы полакомиться. Если смотреть глазами взрослого — это такая экономика дара, распространенная в Башкирии, вручение обратного подарка гостю (его дар — «бүләк»), иногда он может быть очень роскошным.
Башкирский язык — «күстәнәс», который я спустя много лет увез в Москву. Надеюсь, я когда-нибудь смогу его выучить, чтобы узнать родину лучше. Вопрос только в том, с кем я смогу на нем разговаривать, — все меньше людей знают язык. Но знать о Башкирии хочется больше и больше.