Article

1993: конец мобилизационного общества

1993 год оказался не только годом острейшего политического кризиса в России, завершившегося кровопролитием в октябре, но и годом принципиальных изменений в массовом сознании россиян. Основные параметры этих изменений (во многом сохраняющиеся до сих пор) на фоне политической хроники 1993 года были даны в статье основателя и руководителя Всероссийского центра изучения общественного мнения (ВЦИОМ) Юрия Александровича Левады (1930–2006) «Общественное мнение в год кризисного перелома», опубликованной в марте 1994 года.

Тысяча девятьсот девяносто третий год оказался годом тяжелых потрясений, которые охватили все основные политические структуры общества и привели к глубоким изменениям в структуре и динамике массового сознания. Дело не просто в падении или росте доверия к отдельным лидерам, организациям, институтам власти и пр.: произошла смена парадигмы, механизмов «работы» и рамок движения этого сознания. Не только завершился «романтический», как часто говорят теперь, период «бури и натиска» радикального экономического и политического реформаторства, но и исчерпал себя и прекратил действие сам механизм преобразований общественных структур по воле и призыву правящей элиты. Причем это относится и к движущей силе, и ко всей системе передаточных механизмов, обеспечивающих действенность общественного устройства определенного типа — того, что было известно под именем советского, государственного, тоталитарного социализма. (Реанимация сил традиционно советской ориентации во время и после декабрьских выборов 1993 года далеко не означает реставрации условий монопольного господства этих сил.)

За короткое время практически сменились и «сцена», и правила политической «игры», а если присмотреться внимательнее, то и сами «игроки». Обрели иное значение те же действия, лозунги, персонажи, которые участвовали в политическом процессе год или более назад. И в то же время сменилась «оптика», способы ви́дения этих сил и персонажей в общественном мнении.

Канва кризисного развития

В событийном ряду минувшего года наблюдений (от марта 1993-го до марта 1994 года) выделяются две группы событий, сходных по рисунку и существенно разнящихся по принципиальной структуре. Первая относится к марту–апрелю (парламентский кризис, попытка импичмента президента, референдум как стремление найти выход из парламентского, а точнее, конституционного тупика при помощи прямого обращения президентской власти к авторитету общественного мнения). Вторая — от сентября–октября до декабрьских выборов (попытка радикального силового выхода из
конституционного тупика, которая привела к первым альтернативным выборам). Где-то в промежутке между этими событийными всплесками произошло — и поначалу было замечено немногими — решающее изменение года: формирование защитного механизма массовой политической апатии, который оградил значительную часть населения от околовластных страстей и тем содействовал социальному и даже физическому выживанию народа в условиях потрясений «в верхах». Обратная сторона этой медали — изменение содержания таких традиционных категорий политической жизни, как лидерство, доверие, поддержка властных структур или оппозиция власти.

В дни апрельского референдума 1993 года оказалась еще возможной мобилизация доверия и поддержки большинства в пользу президентской вертикали власти. Анализ данных опросов того периода позволил предполагать, что прямая апелляция к общественному мнению не способна обеспечить легитимность и стабильность политической системы при отсутствии соответствующих социальных механизмов.

В период осеннего кризиса президентской стороне не удалось добиться значительной мобилизации общественного доверия и поддержки. Данные мониторинговых и оперативных исследований показывают, что первоначальная волна одобрения относительным большинством действий президентской власти не оказалась ни высокой, ни устойчивой. Кроме того — и, в конечном счете, это, видимо, имело решающее значение, — сама эта «волна» в условиях нарастающей жесткой поляризации общественных сил имела иное значение, чем аналогичная тенденция в апреле, в условиях подъема общественных симпатий к президенту и силам его поддержки.

Это принципиально важное обстоятельство на первых порах не было адекватно понято ни политиками, ни исследователями. Организаторы избирательной кампании практически исходили из допущения, что «мобилизационная» модель событий марта–апреля сохранит свое действие в октябре–декабре. Главный недостаток первых социологических интерпретаций избирательной кампании, в том числе и предлагавшихся специалистами ВЦИОМ, — не столько в неполноте, недостаточной репрезентативности, запаздывании информации (все эти факторы, несомненно, действовали), сколько в отсутствии адекватной модели происходящих процессов.

Конец «мобилизационного» общества?

Понятие социальной мобилизации довольно давно и широко используется в социологической литературе для характеристики таких процессов, как концентрация массового внимания на узкой группе проблем, предельное упрощение социальных противостояний до оппозиции типа «свои–враги», монополизация власти и информационного влияния и др. В чрезвычайных условиях войн и кризисов подобные процессы происходят в разных обществах в течение каких-то отрезков времени; если они становятся необходимыми предпосылками самого существования общественной системы, последнюю правомерно рассматривать как мобилизационную. Классический пример — советская общественная система во все периоды своего развития, в том числе в «перестроечные» и «постперестроечные» годы.

Политическая жизнь и в 1985–1991 годах и позже — по крайней мере, до осени 1993-го — строилась по мобилизационной схеме: монополия власти выступает единственным источником общественной активности, политический лидер — главный фактор перемен, общество не структурировано, политические интересы не организованы, плюрализм носит преимущественно декларативный характер, а оппозиция — верхушечный или кабинетный. Но в условиях надломленного посттоталитарного общества ресурсы этой модели его организации неизбежно должны были исчерпаться, что и произошло к осени 1993 года. На сроки и способы этого перелома, разумеется, повлияли конкретные действия, бездействие, просчеты власти и оппозиции. После декабря девяносто третьего года стало ясно, что все действующие силы политической жизни остались на своих местах, но сами эти места (роли) и политическая сцена в целом получили иное содержание.

Социально-политический плюрализм приобрел реальные черты с того момента, когда декларированные ранее партии, блоки, фракции превратились в элементы действующего политического механизма, а сам этот механизм стал функционировать по принципам непрерывного уравновешивания действий различных сил и полей политического влияния. Правда, все эти субъекты политического действия в большинстве своем слабо организованы, неустойчивы. Спустя несколько месяцев после многопартийных парламентских выборов сказываются искусственность и поспешность появления на политическом подиуме партий, блоков, фракций, лишенных идейной и организационной определенности, меняющих свои лозунги и теряющих поддержку избирателей. Участниками политических процедур оказываются также ведомства, региональные власти, традиционные и новые группы давления — картина, весьма далекая от европейских политических стандартов, но неизбежная при данных исторических и социальных предпосылках. Немало воды должно утечь, прежде чем случайный набор партий и фракций уляжется в рамки, подобные, например, европейскому политическому спектру.

Политическое лидерство, носившее в условиях мобилизационного общества черты «вождизма», то есть концентрации высшей власти, непогрешимого авторитета и харизматической инициативы в образе верховного руководителя, через серию политически болезненных трансформаций изменяет свой смысл. Подчеркнем: дело не только в том, что ни один из нынешних деятелей не собирает (в более или менее обычных условиях) голосов доверия даже одной пятой потенциальных избирателей. Потерпели существенную трансформацию такие политические категории, как «лидерство» и «доверие».

После декабря девяносто третьего года стало ясно, что все действующие силы политической жизни остались на своих местах, но сами эти места (роли) и политическая сцена в целом получили иное содержание.

Исчезли, растворившись в атмосфере усталости и циничного скептицизма, ориентации на фигуры вождей, которые наделялись атрибутами сверхчеловеческого и сверхсоциального авторитета и превращались в предмет политического культа (как это было в период «классического» советского общества). Но вслед за этим исчерпал себя и популярный в «золотые» годы перестройки миф о вожде-поводыре, вожде-реформаторе, способном вывести народ из плена и пустыни в землю обетованную или найти точку опоры, чтобы вновь «перевернуть Россию». (Никакую фамилию нельзя сегодня и в обозримом будущем вставить в известную некогда песенно-мифологическую формулу «С песнями борясь и побеждая, наш народ за имярек идет».) Девяносто третий год показал, что практически единственная роль, уготованная нынешним общественным мнением общенациональному лидеру (о лидерах партийного или локального масштаба речь не идет), — это роль символического авторитета, символа порядка, стабильности, легитимности социальных институтов и организаций. Эта необычная для отечественного политического сознания функция национального лидера оказалась центральной темой конфликта вокруг формул гражданского согласия, а также многочисленных дискуссий относительно перспектив и возможных персональных воплощений президентской власти в России.

Аналогичную метаморфозу неизбежно претерпевают и массовые представления о функциях властных институтов в целом. Как видно из данных мониторинговых наблюдений, показатели доверия ко всем институтам власти на протяжении года оставались стабильно низкими, в то время как институт церкви, самый удаленный от любых властных полномочий (включая полномочия надполитического арбитра или социального миротворца), сохраняет высокое доверие общества, при том что страхи по поводу тотального социального распада, которые нередко выплескиваются в публицистике со ссылками на результаты различных опросов, не имеют серьезных оснований. Объяснить явный парадокс, видимо, можно, лишь приняв во внимание, что означают для массового сознания сегодняшние властные институты, что реально стоит за таким термином, как «доверие».

Немногие сегодня ждут от властей всеобщей заботы или всеобщего же устрашения — этих атрибутов примитивного патернализма традиционно «советского» типа. Современные патерналистские ожидания в отношении государственных или хозяйствующих организаций скорее опираются на представление о том, что льгот, кредитов и «справедливого» распределения общественных благ можно добиваться с помощью нажима (от лоббирования до забастовок). После того как утратил действенность механизм всеобщего террора, от власти стали ждать «направленного» устрашения с целью обуздания преступности, коррупции, рэкета. Но чем более определенными и повседневными становятся ожидания от власти — ждут и требуют не великих свершений, а определенных полезных актов, — тем сложнее для массового сознания провести разделительную черту между функциями властных институтов и поведением власть имущих и использующих. С этим, в частности, связано широко распространенное представление о всеобщей коррумпированности всех без исключения уровней государственного управления. (Это показали, например, опросы, проводившиеся осенью 1993 года, когда политические соперники шумно обличали друг друга в коррумпированности.)

Недоверие как фактор стабилизации

Кончилась долгая эпоха принудительного и безальтернативного доверия, которого требовал и, в общем, которого добивался от масс тоталитарный режим. В нем доверие практически совпадало с покорностью, сдобренной иллюзиями светлого будущего. Невозможным стало доверие в смысле готовности следовать за хитроумным поводырем. Остается — и то не без сомнений — признание «права править», то есть признание легитимности существования власти. И так же как функции властных институтов в массовом восприятии сводятся к поведению чиновников, доверие к этим институтам в значительной мере отождествляется с отношением к политике, к действиям государственных ведомств. Доверие сводится к согласию, а то и к терпению («Жить трудно, но можно терпеть» — самая распространенная и самая устойчивая реакция наших граждан на все перипетии общественных судеб, как показывает мониторинг минувшего года).

Отсюда и такая странная, на первый взгляд, картина, когда массовое недоверие не означает еще развала строя и массового активного неповиновения. Более того, недоверие ко всем институтам и силам предполагает отказ от активных действий в пользу кого бы то ни было, а значит, становится фактором неустойчивого общественного баланса.

Иллюзорные альтернативы

Стало, пожалуй, как никогда привычным, что в парламенте, в прессе, на площадях непрерывно идет самая резкая и даже грубая критика власти и ее политики, лидеров нынешних и вчерашних. В общественном мнении сохраняется не слишком высокий, но все же заметный (10–12 %) уровень доверия к некоторым альтернативным политическим фигурам — прежде всего к В. Жириновскому, Г. Явлинскому, А. Руцкому. При очевидных различиях в ориентациях все эти официально декларируемые альтернативы существующей расстановке сил имеют в механизмах власти одну — и решающую — общую черту: они не представляют собой какой-либо реальной альтернативы. Если вынести за скобки неясную «ретроориентацию» Руцкого (поскольку неясны и по-прежнему непопулярны те «старые» рубежи, которые его потенциальные сторонники могли бы использовать), остаются две как будто полярных ориентации программного и личностного порядка. Обе обещают удовлетворить неудовлетворенных, не предлагая никаких конкретных средств, но зато раздавая обещания. В одном случае действует расчет на мечтающих о плавных и «интеллигентных» реформах, в другом — на социально и «патриотически» обиженных. Одни готовы верить таинственным намекам, другие — безответственным обещаниям. Альтернативной линии, не говоря уже о программе государственной политики, они не содержат.

Какие бы доли потенциального электората ни привлекали «ученость туманная» одних или бесшабашная «обещаловка» других, эти ориентации политиков сами по себе не представляют существенной конкурентной угрозы для действий правящих структур. И прежде всего потому, что у последних нет ни программного, ни «партийного» единства, их сила — в прагматической инерции пришедшего в движение социального механизма.

Цена безмолвия

Один из типичных парадоксов прошедшего года: чем круче разворачивались коллизии в правящих эшелонах, тем спокойнее, безразличнее, «повседневнее» вело себя преобладающее «молчаливое» большинство, которое впервые стало действительно молчаливым, поскольку поняло, что больше нет нужды петь в унисон с начальством. И просто занялось собственными делами — заработками, приработками, земельными участками, ваучерами и т. д. Вероятно, впервые в нашей истории повседневность одержала столь убедительную победу над политикой. Победа эта неоднозначна.

Конечно, это условие социальной стабильности, которая при вовлечении масс в политическое противостояние просто была бы невозможной. Отделение народа от политической жизни, добровольное и вынужденное, собственно говоря, означает освобождение народа от политической «принудиловки», от вынужденных аплодисментов и столь же вынужденных утешительных анекдотов. Это один из важнейших признаков конца того же мобилизационного общества.

Демократия — это система институтов и механизмов, которые поднимают интересы и действия множества людей до общественных, которые, собственно, и превращают толпу в народ.

Повседневность доминирует в интересах и внимании обычных людей в обычных же условиях, скажем, европейской жизни. И там общественные вопросы, требующие решения голосованием, решаются голосами 10–20 % менее равнодушных, а то и случайных людей. Но это происходит при развитой системе профессиональной политической жизни, то есть при действующей системе политических интересов, политической элиты, политической этики и пр. Если всего этого практически не существует, доминирование интересов повседневности означает неизбежное низведение общественного до повседневного (до «хлеба и зрелищ», то есть до примитивного потребительства и сериала «Просто Мария»).

В принципе демократия — это система институтов и механизмов, которые поднимают интересы и действия множества людей до общественных, которые, собственно, и превращают толпу в народ. Популизм же, этот непременный атрибут всех авторитарных правлений, включая советское, действует в противоположном направлении — низводит общественное до массового, то есть до уровня наиболее распространенного, приемлемого, «простого». В водовороте переходных периодов происходит неминуемая сшибка, столкновение этих типов политического действия: практически все противостоящие силы, поглощенные поисками временной опоры в неустойчивой ситуации, пытаются апеллировать к простейшим страстям, влечениям, фобиям. На сцену выходят и безоглядные «потребительские» обещания, и призывы к радикальному разрушению, и дремавшие под покровом демонстративной «советской» лояльности этнические фобии и национальные амбиции и пр. Так было в России в 1917–1918 и в 1991–1993 годах. В событиях минувшего года демократия у нас крупно проиграла популизму.

Кризис элитарного сознания

Кризис демократии, в том числе и еще не сформировавшейся, неизбежно порождает растерянность элиты, которая жила демократическими иллюзиями. За последние годы — особенно же после осеннего кризиса 1993 года — почти вся демократически-интеллигентская элита «перестроечных» времен превратилась в носителя отчаяния и отчаянной критики отечественной демократии, была занята обличением злодеяний политиков и происков чужеродных сил, оплакиванием почти прекрасного прошлого и т. д.

Ареной этих переживаний стала та самая печать, которая сыграла важнейшую роль в момент политического пробуждения (точнее, возбуждения) «тех» лет. Правда, в еще большей мере та же печать и другие средства массовой информации поглощены низведением интересов своей аудитории до мелких разоблачений и сенсаций, насаждением в общественном мнении универсального унылого ёрничества (именуемого на молодежном жаргоне «стёбом»).

Эта трансформация «переодвых отрядов» российской демократии — показатель того, насколько далеко еще отстоят от реальной демократии и все общество, и его интеллектуальные верхи.

Реформы без реформаторов?

После ухода Е. Гайдара из правительства стало ясно, что радикальные экономические преобразования утратили импульс «сверху», причем надолго — скорее всего, на все обозримое будущее. Нет решительно никаких шансов на то, что команда радикальных реформаторов может быть возвращена к власти авторитарной волей президента или процедурой всеобщего голосования. Силы, которые способны сейчас в определенной мере сохранить принципы и приобретения политики реформ, — это преимущественно силы инерции уже запущенного маховика.

Если попытаться разложить этот образ на социально значимые компоненты, можно выделить несколько факторов. Это сложный баланс сил «наверху», затрудняющий резкие повороты в какой бы то ни было сфере. Это соотношение интересов экономических субъектов, которые не могут и не хотят вернуться полностью к «распределительной» экономике со всеми ее властными надстройками. Это слабая и противоречивая, но все же действующая включенность страны в сеть мировых экономических и политических связей. И, наконец, это фактор уже существующей адаптации масс к новой экономической реальности, которая довольно последовательно выражена в опросах общественного мнения за весь минувший год.

Устойчивое преобладание установки на то, чтобы «продолжать реформы», над требованиями «реформы прекратить» в соотношении примерно 3:1 или 2,5:1, прослеживаемое каждый месяц во всех социальных группах, — один из основных показателей состояния общественного мнения с начала 1992 года. Можно полагать, что этот показатель суммирует разнородные компоненты: лояльность по отношению к официальному курсу и лозунгу, ориентацию на какую-то стабильность («продолжать»), но кроме того и, возможно, прежде всего этого — практическую адаптацию к новой экономической ситуации (новый потребительский и трудовой рынок). Первые из перечисленных факторов более подвержены колебаниям общественной конъюнктуры; весьма вероятно, что они значительно ослабеют, особенно при официальном снятии лозунга реформ с мачты правительственного корабля. Фактор же массовой практики, скорее всего, не утратит значения.

Это одно из важнейших условий дальнейшего движения упомянутого «маховика» реформ, независимо от намерений и настроений тех или иных «дежурных» при этом механизме.

Фотография на обложке: Рынок на территории Лужников / Борис Кавашкин / ТАСС