Статья

Почему разошлись пути посткоммунистических государств

Политолог, профессор НИУ ВШЭ Святослав Каспэ в статье «Постсоветские нации в саду расходящихся тропок», которую с сокращениями приводит ОУ, предлагает свой взгляд на проблему сравнения траекторий государственного развития России и ее соседей после падения коммунизма. В центре его анализа — сопоставление ценностного «ресурсного пакета» различных политических образований и взаимозависимость между его наполнением и различиями в их эволюционных трендах.

Называть политические перемены, начавшиеся около 20 лет назад в странах советского блока и в большинстве из них продолжающиеся до сих пор, «демократическим транзитом» теперь не принято. Это дурной тон не только с точки зрения тех, у кого сам эпитет «демократический» вызывает кислую гримасу, но и на взгляд вполне нейтральных наблюдателей. Критика теорий «демократического транзита» большей частью справедлива, как вообще справедлива критика любых социальных теорий, приобретающих в ходе своего становления чрезмерный ригоризм и начинающих пропагандироваться как универсальная отмычка к любым замкам. Та же судьба постигла, например, классические концепции модернизации. Аналогия отнюдь не случайна: «демократический транзит» может считаться одной из частных вариаций модернизационной схемы.

Впрочем, попытки вовсе избавиться от представления о некотором аналитически прослеживаемом (а не политически вмененном) общем векторе эволюции различных — не только западных — обществ от досовременного к современному состоянию оказались неубедительны. Они, однако, сыграли позитивную роль, обеспечив усложнение и усовершенствование исследовательского аппарата, оперирующего понятием модернизации.

<…>

Подобным образом обстоит дело и с «демократическим транзитом». Как бы то ни было, а 20 лет назад стало происходить нечто. О его корректном именовании специалисты могут спорить долго и страстно, но термины, используемые сейсмологами для обозначения конкретной разновидности случившегося тектонического сдвига, как правило, не слишком интересуют тех, у кого под ногами содрогнулась земля. Гораздо важнее, во-первых, то, что это нечто самым прямым образом соотносилось с демократией — и как ценностью, и как политической техникой; во-вторых, то, что процесс, имевший в начале своем многие общие черты в захваченных им политиях (от характера первых институциональных перемен до визуального отражения в медиа), привел, как стало ясно сейчас, к довольно разным, хотя, вероятно, все еще промежуточным результатам.

Тут естественным образом раскрывается поле деятельности для компаративного анализа. Легко обосновывается и сравнимость исследуемых объектов, и специфика отдельных случаев и групп случаев, представленных на этом поле, таких, к примеру, как страны Восточной Европы, страны Балтии, республики бывшего СССР (со своим внутренним членением) и, наконец, сама Россия. Довольно ясны и параметры, обуславливающие эту специфику: генерационный фактор (то есть количество поколений, жизненный цикл которых совершился в условиях тоталитарного режима, точнее, наличие поколений, имеющих хотя бы воспоминания об альтернативных способах социального бытия); присутствие либо отсутствие автономной досоветской государственной традиции, а также ее содержание и историческая глубина; принципиальное отличие стратегий nation-building, потенциально применимых в ядре империи и на ее периферии (так, хорошо известно, что после краха империи ее периферийные фрагменты испытывают гораздо меньше проблем с самоопределением, чем бывший имперский центр).

И все же выбор переменных для дальнейшего сравнения судеб политий, сдвинутых с места тектоническим сдвигом рубежа 1980–1990-х годов (а в большинстве случаев им и созданных), — вопрос далеко не только технический.

<…>

Возможных переменных много. Это и экономические показатели, и особенности конституционного строя (в том числе в его территориальном измерении), и вариации избирательных порядков и партийных систем, и этнический и конфессиональный состав населения, и характер отношений с соседями, и вообще структура внешнеполитических ориентаций. Оперируя ими с большей либо меньшей изощренностью, исследователи выдвигают более или менее убедительные гипотезы о причинах столь заметных различий в эволюционных трендах постсоветских политий. Однако есть одна переменная, используемая крайне редко. Ценности.

Лучше быть богатым, но здоровым…

<…>

Предлагаемая к использованию переменная — это не все вообще эмпирически обнаруживаемые в том или ином обществе ценностные ориентиры, но те из них, которые определили совершенный обществом выбор (многие выборы) — институционального дизайна, политических программ и курсов, друзей и врагов. Сильно огрубляя, можно сказать, что субъект, осуществляющий такой выбор, — политические и интеллектуальные элиты; субъект, санкционирующий его (в том числе в форме молчаливого согласия либо даже полной апатии), — массы. Но важнее всего идентифицировать эксплуатируемые элитами источники ценностей и соответственно их содержание (ценности, о чем не всегда помнят, бывают разные), а также интенсивность их переживания. Есть основания полагать, что именно различный состав ценностного «ресурсного пакета» постсоветских политий является главным фактором, задавшим траектории их «разлета» после коллапса и Big Bang коммунистического универсума.

Наиболее полным этот пакет оказался в странах Восточной Европы и Балтии. Здесь в целом (за исключением бывшей Югославии и — с оговорками — бывшей Чехословакии, где трудности возникли из-за сложносоставности государств) оказалось выполнено важнейшее условие, сформулированное Хуаном Линцем и Альфредом Степаном:

«Вопрос о легитимности государства <…> имеет первостепенное теоретическое и политическое значение для демократии. Ведь согласие относительно государственности логически предшествует созданию демократических институтов».

Логически-то оно предшествует, но в реальности последовательность событий иногда оказывается обратной (как, например, в России, о чем ниже). Когда же прагматика совпадает с логикой, дело намного облегчается. Демократические институты в этих государствах оказались отстроены достаточно быстро и заработали достаточно эффективно именно потому, что с самого начала «транзита» они были вторичной, не вполне самостоятельной ценностью (отчасти даже и не ценностью, а техникой). Первичной же ценностью стала реставрация политических наций, с разной степенью убедительности представленных исключительно жертвами внешних тоталитарных сил, но никак не внутренних непорядков. Досоветское прошлое <…> оказалось мощнейшим ценностным ресурсом.

Вторым и сопоставимым по мощности ресурсом того же рода здесь стал сдвоенный центр в лице Европейского союза и США, то есть «империи Запада» как внешнего источника легитимности, компенсирующего дефицит источников внутренних. Об этом в 2003 году писал Алексей Салмин:

«Новые элиты, пришедшие к власти в странах Восточной Европы, хорошо знали, а решающие большинства обществ быстро поняли, куда идти… Разумеется, на Запад — в том смысле, что требовалось сделать решительный и однозначный выбор в пользу уже существующих европейских, атлантических, мировых институтов разного рода и профиля. <…> В Восточной Европе эти организации многими воспринимались как своего рода поезд: достаточно войти в любой, даже последний, вагон, чтобы вместе с остальными пассажирами отправиться в правильном направлении по магистральному пути. Плюс западные капиталовложения и согласие на отказ от национального контроля за отраслями. Разумеется, подобное инструментальное решение требует и некоего внутреннего оправдания, и оно было предложено в виде апелляций — более или менее справедливых, более или менее спорных — к европейской (подразумевается — западноевропейской) идентичности восточноевропейских культур».

Таким образом в Восточной Европе и была достигнута стабильность демократических институтов и процедур. Они легитимировались как средства обеспечения жизнедеятельности реставрированной нации, радостно входящей во вновь обретенную семью свободных народов (еще раз: речь идет о доминирующем восприятии социальной реальности, а не о реальности как таковой; впрочем, как гласит известная теорема Томаса, «если ситуация определяется как реальная, она реальна по своим последствиям»). Их не предлагалось считать единственным (и потому довольно сомнительным) смыслом и назначением существования нации. Тем самым демократические институты и процедуры оказались выведены за пределы текущей политической дискуссии, превратившись в ее общепризнанную формальную рамку. Именно поэтому даже самые острые политические столкновения и межпартийные склоки, иногда доходящие, как это, скажем, было в Венгрии осенью 2006 года, до грани массового насилия, все же не затрагивают основ институционального дизайна: самые радикальные требования сводятся к досрочным отставкам и/или выборам.

…Чем бедным, но больным

Иное происходит там, где отправной точкой перемен была не реставрация, а именно революция, то есть переход в некое небывалое прежде состояние, причем, что важно, так и расцениваемое его участниками. Страны, имеющие хоть какие-то возможности подражать политиям первой группы (Грузия, Молдавия, Украина), отчаянно имитируют их стратегии — без особого успеха, что легко объяснимо. Досоветской политической традиции здесь нет, или она совсем эфемерна; внешний центр слишком удален, отношение к нему далеко не является консенсуально позитивным, а позиция его самого в отношении перспектив интеграции неоднозначна.

Государства, таких возможностей не имеющие, ведут себя очень по-разному. Одни (Азербайджан и Армения) парадоксальным образом взаимно консолидируют друг друга ситуацией приостановленной, но еще не прекращенной войны (причем недавнее героическое прошлое как раз и является для них основным ценностным ресурсом). Другие (страны Центральной Азии за вычетом Туркменистана, закрытость которого превращает его в совершенно энигматический объект, а любые суждения о нем — в беспочвенные спекуляции) выстраивают интереснейшие «многослойные» политические системы, по-настоящему глубокое понимание которых сторонние наблюдатели способны предложить крайне редко. Одно из немногих ценных исключений — работы Леонида Бляхера. В разной пропорции тут сочетаются реанимированный традиционный уклад, отдельные рудименты советских социальных и политических практик, кланово-клиентельные сети доверия, воздействие внешних центров (того же Запада, России, Китая, Турции, «исламского фактора») — и все эти слои выступают как интерферирующие источники ценностей. Демократические же институты функционируют почти исключительно как фасадные конструкции, причем довольно эффективные. Нигде и никто, кроме малочисленных интеллигентских групп, не рассматривает их ни как первичную, ни как вторичную ценность, но в основном они успешно исполняют свою настоящую функцию — обеспечивают центральноазиатским государствам временное «прикрытие по периметру», внутри которого идет трудный поиск аутентичного ценностного синтеза (своего для каждой страны). Контуры этих синтезов еще очень туманны; само достижение их вовсе не гарантировано; вероятность того, что в их состав будут включены — в обозримой перспективе и в узнаваемом виде — сколько-нибудь существенные элементы «демократического канона», невелика. Их «транзит» вполне может оказаться вовсе и не демократическим, отчего многие теоретики «демократического транзита», надо полагать, вздохнут с облегчением, избавившись от существенных методологических и идейных трудностей.

В целом сходным образом выглядит и белорусская ситуация. Правда, в данном случае предельная близость двух значимых внешних центров (Европейский союз и Россия) и отсутствие различимых внутренних ценностных ресурсов, с одной стороны, расширяют возможности балансирования между Западом и Востоком, продлевая время такого межеумочного состояния, с другой — заставляют предположить неизбежность его прекращения, причем с большей вероятностью в пользу Запада.

Почему с большей? А потому, что ценностный «ресурсный пакет» России в своем нынешнем виде недостаточен даже для нее самой и тем более для того, чтобы она могла эффективно играть роль донора ценностей для иных политий.

Три года назад в одной из своих работ я перечислял симптомы «сущностной дефектности актуальной российской государственности»: проблема «соотечественников» и экс-компатриотов по СССР; мягко выражаясь, неуверенность в правомерности актуальных границ и самого состава российского политического тела, сомнительность государственной символики, включая коллективные ритуалы и праздники; невнятность оценок и советского, и досоветского прошлого; сугубая туманность желаемого будущего — как в отношении уклада внутренней жизни, так и в отношении места в мире; даже отсутствие общепринятого всеми гражданами самоназвания («русские»? «россияне»?). Ни один из этих симптомов не стал с тех пор менее выражен — напротив, как минимум некоторые из них только обострились. Показательна, например, случившаяся в 2009 году бешеная возгонка градуса дискуссий о «политике памяти», прежде всего памяти о сталинизме.

Ценностный «ресурсный пакет» России в своем нынешнем виде недостаточен даже для нее самой и тем более для того, чтобы она могла эффективно играть роль донора ценностей для иных политий.

Генерационный фактор не позволяет в полном объеме эксплуатировать как ценностный ресурс досоветскую политическую традицию — в отсутствие ее живых носителей дело сводится к аттракционам вроде церемониального развода конных и пеших караулов в Кремле. Вынашивавшиеся в некоторых кругах надежды, что роль медиатора между досоветским прошлым и постсоветским настоящим сможет или хотя бы захочет сыграть так называемая «вторая», эмигрантская, Россия, не оправдались. В порядке чистого умозрения допустимо предположить, что проблема могла бы хоть отчасти решиться путем реставрации монархии. При определенных и даже не слишком фантастических условиях этот сценарий действительно имел бы шансы консолидировать вокруг себя большинство элитных групп и не вызвать отторжение у большинства граждан; коммунистическая оппозиция была бы заметна и даже скандальна, но, вероятно, бессильна. Однако пресечение династии (что не синоним Императорского дома), отсутствие безусловно и даже условно легитимного престолонаследника делает реставрацию неосуществимой. Подлинная монархия — слишком серьезная вещь, чтобы вместо нее можно было подсунуть рукодельные симулякры вроде проекта «принц Майкл Кентский». Впрочем, проекта довольно забавного.

Недоступен и внешний ценностный ресурс, то есть Запад. Чтобы быстро переориентировать ядро (не периферию!) не выдержавшей противостояния с Западом империи на западные же политические стандарты, потребен Мустафа Кемаль-паша Ататюрк, а также некоторые дополнительные условия, например, исторически продолжительный срок существования империи в очевидном для всех, в том числе для нее самой, статусе «больного человека Европы» (причем именно Европы!). Но Ататюрк обязателен. И даже при его наличии отдаленные результаты беспрецедентно радикальной и беспрецедентно успешной турецкой вестернизации довольно далеки от предполагавшихся. Дверь в Европейский союз остается для Турции закрытой, а исламисты, кажется, понемногу забирают верх над армией, так и оставшейся единственным оплотом кемализма.

В тех российских политических группах, которые все же были готовы к переориентации на внешний ценностный ресурс, ни одного Ататюрка не сыскалось (даже Ельцин не смог — впрочем, не факт, что до конца хотел, — им стать, а уж иные прочие оказались совсем мелочью). Не только поэтому, но в том числе и поэтому поражение радикально прозападных групп в ближайшей перспективе вряд ли обратимо. Тем более неубедительны «общечеловеческие» попытки представить «демократический канон» как первичную универсальную ценность, вообще не нуждающуюся в институциональном обеспечении со стороны какого-либо определенного макросоциального центра (хоть внешнего, хоть внутреннего), но будто бы автоматически предназначенную к повсеместному распространению и приятию. <…> Напротив, достаточно обладать минимальной осведомленностью об истории и актуальном состоянии демократии, чтобы понимать: она создается в тех обществах, в которых (а иногда и по соседству с которыми) есть кому ее создавать и поддерживать. Впрочем, это совершенно не отличает демократию от иных политических форм.

Российская полития снедаема чудовищной жаждой ценностей, которая представляет собой вполне серьезную и все более явно осознаваемую правящими кругами опасность. Ведь, по определению Гринфелд и Мартена, центральная институциональная система есть «совокупность влиятельных институтов и персон, выражающих и воплощающих центральную ценностную систему», и в отсутствие последней она закономерно лишается функционального назначения и легитимности, превращаясь в альянс узурпаторов. Отсюда и непрекращающиеся попытки мобилизации последнего доступного источника ценностной силы — не досоветского, а именно советского прошлого. Ход понятен: советское совсем близко, и его энергетика еще не иссякла (мертвые тела, как известно, способны производить сильное воздействие на живых). Но этот ход ведет в тупик, в котором ждут воистину танталовы муки: «Стоит ему наклониться, чтобы утолить жажду, как вода бесследно исчезает, и только черная грязь остается у его ног».

Вся современная российская государственность производна от падения советской власти, частично совершившегося в режиме самоликвидации, частично — в результате осознанного восстания против нее. Реабилитация советского прямо пропорциональна дезавуированию российского: чем выше красный стяг, тем ниже триколор (и соответственно нынешние держатели его древка, какие бы заблуждения по этому поводу они ни испытывали). И промежуточных решений здесь нет: тотализирующая природа советских ценностей (в российском случае — не их рудиментов, в отличие от той же Центральной Азии, где, по старому присловью, и советской власти-то «не было», а их самих в натуральном виде) не позволяет включить их в какой бы то ни было «политико-культурный синтез». То есть в состав той, по определению Алексея Салмина, «интегрирующей „формулы“, в которую сравнительно надолго отливается политическая культура всего общества». Напротив, любые другие ценности, принужденные к совмещению с этими, быстро подвергнутся порче и искажению. Собственно, уже подвергаются.

Ближайшей, хотя и не полной исторической аналогией тут является опыт так называемых «народных демократий» второй половины 1940-х годов, быстро переродившихся в нечто совсем не демократическое. Восточной Европе это противоестественное скрещение ежа и ужа (плодом которого, как известно, является колючая проволока) было навязано внешней силой. Самостоятельное воспроизводство того же сценария Россией означало бы, что история способна не только на иронию, но и на злой сарказм. Не хотелось бы ее к этому подталкивать.

«Политико-культурный синтез» становится возможен тогда, когда принимается ответственное, то есть соотнесенное с инстанцией морального блага, решение о том, какие ценности в него войдут, а какие — нет. Простые решения, позволяющие заложить прочный ценностный фундамент российской политической нации, отсутствуют. Значит, надо искать сложные. Так или иначе, кажется логически неопровержимым: до тех пор пока в России не будет найден способ создать внесоветскую (что не равно реставрации досоветской) центральную ценностную систему, демократические институты и практики будут оставаться шаткими, а векторы движения постсоветских политий, которое 20 лет назад было, увы, со слишком дерзкой надеждой названо «демократическим транзитом», — расходящимися.

Фотография на обложке: Илья Питалев / Коммерсантъ