Книга

«Через шесть месяцев или будем министрами — или будем висеть»

ОУ приводит заключительную часть книги Александра Исаевича Солженицына (1918–2008) «Ленин в Цюрихе», посвященную обстоятельствам и условиям отъезда Ленина и других большевиков, находившихся в эмиграции в Швейцарии, в Россию в марте 1917 года. Впервые «ленинские» главы из трех «узлов» солженицынской эпопеи «Красное Колесо» («Август Четырнадцатого», «Октябрь Шестнадцатого» и «Март Семнадцатого») были собраны и опубликованы автором в отдельном издании (Ленин в Цюрихе. Главы. Париж: YMCA-Press, 1975). В окончательном виде публикуемый текст вошел в 4-ю книгу «Марта Семнадцатого» (главы 604 и 654).

604

От того вечера 6-го марта, как налетела на Цюрих буря и всю ночь толкалась на старый город, а на рассвете повалила густым снегом, и вскоре дождем, а днем крупой, и снова снегом, и опять дождем, а к вечеру снегом, и, только за следующую ночь весь город убелив, успокоилась, — от той бурной ночи и того дня, исшагивая и избегивая скудное камерное пространство своей комнатенки от обеденного стола до полутемного окна, не выпускаемый из клетки Швейцарии, непогодой запертый в комнате и не удерживая клеткой грудной, как выпрыгивала страсть вмешаться в действие, — Ленин не сам решил, но за него решилось: раз он задерживается, то отсюда, не мешкая, писать и посылать питерским большевикам программу действий, писать и посылать, и посылать, не окончивши писать, а значит как бы вроде писем, и, едва кончивши сколько есть за сутки, скорей нести кому-нибудь на почту, а самому бросаться в газеты (теперь уже их покупая все подряд, вся комната завалена) и выискивать, выискивать по кусочкам из того, что схватили и разглядели близорукие западные корреспонденты и отобрали как достойное для своей газеты убогие буржуазные умишки, — выискивать и выхватывать, и понимать в разящем свете партийного проникновения — и разворачивать, разъяснять перед непонимающими, растерянными или глупенькими. «Защита новой русской республики»? — обман и надувательство рабочих! Лозунг «А теперь вы свергайте своего Вильгельма!» — ложный, все силы на свержение буржуазного правительства в России! Временное правительство — правительство реставрации монархии, агент английского капитала! И — лучше раскол с кем угодно из нашей партии, чем сотрудничество с Керенским или Чхеидзе, чем доля уступки им!

А в этом разворачивании и разъяснении сам для себя находя, тут же и для партии встраивал недостающие звенья и планы организации: в ответ на великолепный манифест большевицкого ЦК (и чья это голова там вытянула?), объявленный в Питере еще 28 февраля, а сюда дошедший через 10 дней отрывком в случайной газете, — предложить им и объяснить, как же организоваться (не так, как он советовал в 905-м, отряды по десять человек и — бомбой, ножом, керосином, нет!) теперь: вооружение народных масс целиком! народная милиция изо всего поголовно населения от 65 до 15 лет (втягивать подростков в политическую жизнь!) и обоего пола (вырвать женщин из одуряющей кухонной обстановки!), — и чтоб эта милиция стала основным органом государственного управления! Только так: оружием в руках у каждого будет обеспечен абсолютный порядок, быстрая разверстка хлеба, а затем вскоре — мир и социализм!

И от вторника 7-го до воскресенья 12-го вырвались четыре таких «письма из далека» и тут же сдавались на почту экспрессами (когда уже написано — тем более жжет, нельзя задержать, нельзя удержать) — кому же? — Ганецкому, умному, славному, расторопному Кубе, а он будет отправлять, налаживать туда дальше, в Петербург! (А копии — сразу Инессе, а та — Усиевичу, а тот — Карпинским, а те — назад, и всё экспрессами, это все крайне важно для спевки о тактике.) Почти все время кто-нибудь спотыкается — на почту, а еще же искать по киоскам и читальням непрочтенные газеты и снова анализировать, угадывать — и светом луча выбрасывать вперед новые пункты программы! А тут Луначарский увиливает выступить против Чхеидзе, — предупредительную холодность ему. Там Горький, недоумок, суется в политику: приветствие Временному правительству да басенки «почетного мира», архивредное выступление, придется ударить по рукам! (Не можешь выдержать партийной линии, так и не суйся, пиши свои картинки.) А там неприятности с Черномазовым в Питере, мало им Малиновского, хотят и вовсе залить нашу партию помоями. (Но Черномазов интриговал против сестры Ани, его безусловно убрать и забыть.) А там Коллонтай уезжает в Россию, счастливая! А тут, пока застряли, успеть бы на машинке перепечатать 500 страниц «Аграрной программы», кто бы взялся? А еще: как не написать листовки к русским военнопленным, их два миллиона: заявите громко, что вы вернетесь в Россию как армия революции, а не армия царя (вполне бы их могли использовать и против); а мы, социал-демократы, поспешим уехать и будем посылать вам из России деньги и хлеб… А еще: как же при отъезде не написать прощального письма к швейцарскому пролетариату, еще раз заклеймить шовинистов, еще раз указать им путь (только это опасно, может помешать отъезду. А вот как: написать, оставить здесь, а уже из России телеграммой взорвать, пусть печатают). А тем временем…

…а тем временем совсем плохо с Инессой. Обижена. Сердится. Сидит в Кларане (а может уже и не в Кларане? вот письма прервались, может уже и не там). Сердится, но, как всегда у женщин, это выворачивается во что-то другое, стороннее: будто бы «теоретические разногласия», возражает и капризничает, где ребенку ясно. Как бы нужна была тут, рядом! Какое время! — неужели время для женских обид? Некому собрать, систематизировать все телеграммы из России, ведь что-нибудь пропустишь наиважное! Но не только не захотела испытать английский путь возврата, а даже в Цюрих не хочет приехать на денек! В Четырнадцатом году ехала для него с Адриатики в Брюссель, бросив детей, а сейчас без детей и из Кларана — ни разу не приехала.

И нельзя понять: вообще ли поедет с нами?..

Но все это, все это кружилось, как внешние воро́нки на воде, даже с Инессой, — а главные события большими, толстыми темными рыбами беззвучно проходили близ дна.

Ганецкий коротко отозвался: будет! Но пытка была — дождаться. По расчету дней уже мог быть приготовлен в Берлине паспорт и прислан сюда — а не было.

И молчал всесильный Парвус.

Да он справедливо мог быть и в обиде. А не исключено: испытывал Ленина нервы, усилял свою позицию выжиданием.

Но некуда было деться им друг от друга: события соединяли их.

Если немцы платили ему миллионы ради призрака — то сейчас-то есть для чего платить.

И — будет куда принимать. И теперь-то и нужно, не как тогда.

А тем временем в шумных «комитетах возвращения», хотя и с перевесом циммервальдистов, льнули все к законности, ждали разрешения от продажного гучковского правительства, а оно уже слало 180 тысяч франков от частных сборов — на возврат дорогим соотечественникам, только, конечно, через союзников (где и германские подводные лодки топят транспорты дураков), — и уже вокруг этих денег начинались интриги, могли обделить большевиков, собрания шли чуть не до драки.

Ильич на те заседания, конечно, не ходил, но ему подробно рассказывали. И чем больше все эти споры накалялись — а швейцарско-эмигрантское настроение было только отблеск того, что в России подымается, — понял Ленин, что он поспешил, сорвался: никакого отдельного паспорта получать нельзя, ехать одному невозможно.

10-го, ровно через неделю после фотографии, послал Ганецкому отменную телеграмму: «Официальный путь для отдельных лиц неприемлем».

Всё, отказались.

Зато Цивин ходил и ходил к послу Ромбергу. Тот уверял, что идет усиленная переписка с Берлином, даже курьерами. И постепенно — из темноты, из будущего, из никогда не бывалого, проступали контуры крупного замысла — как большой паровоз из тумана — да только медленно-медленно проворачивал он свои красные колеса или все еще стоял.

А за ним — вагон.

Проступал из тьмы — вагон.

Неплохо. Приемлемо.

Но там пока для этих болтунов, для комитета по возвращению, надеюсь…? эти условия не открыты?..

Нет, нет. Нет-нет. То — официально, здесь — конфиденциально.

Хорошо, хорошо. Так, постепенно, несколькими головами, общими усилиями — что-то выявляем, выявляем, находим. Стало потверже. (Но — как тянулось! Но — непохоже на немцев как! Да ведь их еще больше должно припекать, когда объявило Временное, что продолжает войну.)

Стали готовить список, кто поедет. Запрашивали своих по всей Швейцарии, но — тайно, это важно, никого чужих не примешивать. Одновременно (тоже важно!) вслух говорили всем обратное: и Англия нас не пустит, и через Германию ничего не выйдет. И шумно обсуждали анекдотические попытки: Сафарова просилась в английском консульстве, кто-то слал телеграфный протест Милюкову, а Равич придумала фиктивно выйти замуж за швейцарского гражданина — и так получить право прямого проезда. Смеялся Ленин и советовал ей «подходящего старичка» — старого Аксельрода, ничем другим уже не годного революции.

У немцев с одной стороны тянулось, с другой — крутилось, и чересчур проворно, верней — одна машина крутила независимо от другой. Сегодня вечером, воротясь из Народного дома, где два с половиной часа делал швейцарцам доклад о ходе русской революции — что истинная, вторая, революция еще впереди, и есть для нее хорошая форма — Советы депутатов, и уже сегодня надо готовить против буржуазии восстание, — хорошо отвлекся докладом, освежился от этих изжигающих, безвыходных планов отъезда, охотно возвращался пешком по приятному вечеру, поднялся к себе — и ахнул: маленький, сухой, седовьющийся, с уголком платочка из кармана, сидел и улыбался, как ожидая радостной встречи, и от своей важности не торопясь подняться для рукопожатия, — Скларц!!

Не укорив, но и не похвалив, не сказав ни «плохо», ни «хорошо», — Ленин пошел на Скларца с пронизывающим косым взглядом (такой взгляд всегда пугал), — тот поднялся, теряя уверенность, и Ленин пожал ему руку, как хотел оторвать:

— Да? Что привезли?

Без путевых впечатлений, без вводных, без сентиментальностей: что привезли?

Коммерсант, все более входящий в большую политику большой Германии, почтенно принимаемый заметными генералами и в министерствах, и при щедрости своей сегодняшней миссии, — опешил перед этим режущим взглядом щелок глаз и недобрым изгибом бровей, усов, а все остальное — как мяч футбольный, накативший ему в самое лицо, — опешил, потерял улыбку и то приятное многословие с предисловием, которыми думал развлечь, и даже приготовленные шуточки, — а сразу высказал главное и выложил на стол.

И не садился.

И Ленин не садился.

А Зиновьев сидел и сопел.

Вот что было. Скларц приехал уже не только от Парвуса, хотя Бегемотская голова все и начал (начал сам, еще до ленинской просьбы, она пришла потом, начал по первым известиям о петербургской революции, рассудив, что не хуже Ленина знает, что́ нужно), Скларц приехал со всеми полномочиями от Генерального штаба на проезд через Германию и с обеспеченным выездным содействием здесь германского консула в Цюрихе, а если нужно, то и посла в Берне. Скларц привез готовые документы, — и вот они лежали, чудо, хотя чудес не бывает, — лежали на блеклой клеенке в желтом круге керосинового света.

Вот. Господин Ульянов. Госпожа Ульянова. Все в порядке.

А — Зиновьев?..

Пожалуйста. И госпожа Лилина. Все в порядке.

Да, но… А…?

И еще один, пятый, да, вот: госпожа Арманд.

Все знал, все сам предусмотрел гениальный Парвус!

И — Инесса…

И всё! И все проблемы решены! И ни часа больше не ждать, не маневрировать, не дипломатничать, не раздражаться, не посылать посыльных, не ждать известий, ни от кого не зависеть — собрать вещи — а их нет у революционера — и ехать хоть завтра утром! Двенадцать дней назад отрекся царь — а мы через три дня будем в Питере — повернем всю российскую революцию куда надо! Может ли быть быстрей во время Мировой войны? Еще никто ничего не успеет испортить — а уже вырваться первым на петербургскую трибуну, опережая даже сибирских ссыльных, — и отворачивать Совет депутатов от гучковского подлого правительства, и создавать всенародную милицию от 15 до 65 лет обоего пола, да что угодно!

Документы — лежали. С немецкими готическими вывертами, немецкими орластыми печатями и с пригодившейся, уже приклеенной, вот вернувшейся ленинской фотографией, — в керосиновом свете, драгоценные документы на дешевой клеенке, местами протертой до переплета нитей.

Таким документам сам канцлер должен был сказать «да», чтоб их изготовили.

Парвус отплачивал долг, что перескакал когда-то.

И мешок Зиновьев — расплылся, руки протянул к бумагам.

Ленин вскинулся как на врага — тот замер.

Увы, уже понятно было: так просто сунуть руку в пламя революции — обжигалось.

И, потерев, и нервно потерев над документами уже чуть обожженные ладони, Ленин резко взял их назад, сведя за спиною вместе.

Такая сделка не могла бы потом укрыться. Невозможно будет прилично объяснить. И размотается, и размотается до самого Парвуса, — и не прикроешься славным революционным прошлым, а влепят тебя в ту же мразь и руль революции вырвут из рук.

Да вот что: не потому ли Парвус так и старается, чтоб именно — Ленина замарать с собою вместе? Вот такой индивидуально-семейной поездкой накинуть петлю — а потом и в руки взять? а потом и условия диктовать — как революцию вести?

Но — вовремя разгадал Ленин ловушку!

— Так вы же сами заказывали, господин Ульянов! — Нет коммерсанту оскорбления хуже, чем когда на хороший товар говорят: плохой.

— Заказывал. Но это была ошибка. Обстановка исправляет, — мрачно говорил Ленин, все так же не садясь, всем напряжением не в речи, а там, внутри, в мысли, и оттуда чревовещательно диктуя: — Надо — большую группу. Человек сорок. Вагон. Изолированный, экстерриториальный вагон.

Поднял глаза, посмотрел на Скларца внимательней, внимательней — и уже сочувственней, и даже веселей. (Сообразил: да этот человек за сутки может доехать до германского правительства! Да это великолепно, что он приехал. Спасибо, Парвус! Ну, немножечко изменим вариант, ну — несколько дней.)

И, почувствовав, что Ленин к нему подобрел, — расслабился, улыбнулся Скларц: он и в высоких сферах не привык к такому обращению, он ничем его не заслужил.

— Израиль Лазаревич просил торопиться, — напомнил он. — А то — как бы это «правительство народного доверия» не заключило бы мира!

— Не заключит, не заключит, — развеселились глазные щелки Ленина.

Усадил его, сел сам через угол стола — и не только словами, но всеми глазами внушал, гипнотизировал, чтобы тот запомнил и точно исполнил:

— Поезжайте и договоритесь прямо. Другие линии очень долго работают. Пусть хорошо поймут, что мы не можем себя скомпрометировать, — и не ставят нас в такое положение. Пусть не ставят нам ограничений — кого там нельзя, годных к военной службе и так далее.

(Как раз сам Ленин и был годен, да перешагнул 44 года. Но никогда не призывался, как старший сын в семье, — казнь брата дала ему эту льготу.)

— Или — отношение к войне и миру, не надо, и так ясно. И не устанавливали бы проверки паспортов, личного контроля. Как въехали, так и выехали, как неразбитое яйцо, понимаете? И чтобы — ни слова в печати.

Все — внезапно. Вагон пропустить — как снаряд. Не дать публике времени узнать, обсуждать.

— Да! — вспомнил Скларц, порадовать еще приятным. — Стоимость проезда германское правительство берет на свой счет.

— Еще чего! — темно вспыхнули, и по-разному, два глаза Ленина. — Странно бы выглядел такой проезд. Какие ж там глупые у вас. За проезд обязательно платим мы! — Смягчился: — Но — по тарифу третьего класса.

И еще отдельно:

— Идете ко мне — и не можете одеться скромно. Вас могли заметить товарищи. Из-за этого завтра еще перебудьте здесь, сидите в отеле, а ко мне пусть придет Дора. Разумеется, без документов, а что-нибудь мямлить, а я ей буду отказывать. И только после этого завтра уедете. А как только будет согласие правительства — чтобы нам дали знать немедленно!

Когда Скларц все понял и документы собрал, пожал руку очень почтительно, благодарственно, и ушел, —

— Как еще можно им ставить условия? — удивился размяклый Зиновьев, колыша вялыми плечами.

Ленин остро щурился:

— Никуда не денутся. Заинтересованы больше нас.

— Про Скларца — скроем.

— Нет, Платтену скажем. Хуже, если узнает сам. Платтена, Мюнценберга — нам терять нельзя.

А еще, для страховки, — немедленно письмо Ганецкому (может, кому и покажет):

«Пользоваться услугами людей, имеющих касательство к издателю „Колокола“, я конечно не могу…»

И даже:

«…Ваш план поездки через Англию…»

Чем больше прыжков и ложных ходов, тем безопасней нора.

Вот — предложенный Ромбергом вагон. Вагон. Надо проговорить его словами, надо помочь этому вагону, как цыпленку, вылупиться в общественное сознание. Говорить, писать, бросать фразы:

— А может быть, швейцарское правительство получит вагон?..

— А не согласится ли английское правительство пропустить вагон?..

— Как это?

— А… от порта до порта. Отчего бы Англии не пропустить запираемый вагон? Например, с товарищем Платтеном и любым числом лиц, независимо от их взглядов на войну и мир?

— Но как же: Англия — остров, а — вагон?

— А… дальше — нейтральным пароходом. С правом известить все-все-все страны о времени его отхода. (Чтобы германская подводная сдуру не потопила.)

книга Александра Солженицына «Ленин в Цюрихе». Париж: YMCA-Press, 1975
книга Александра Солженицына «Ленин в Цюрихе». Париж: YMCA-Press, 1975

654

Говорят о возможной поездке через Германию — все и много. И несколько эмигрантских комитетов и все партийные направления просили Гримма вступить в переговоры с немецким послом Ромбергом. (Как Мартов предложил — за каждого эмигранта освободим пленного немца.) Отлично, отлично, план Мартова работает!

Гримм — взялся! (Еще лучше.) Но он не только вождь Циммервальда — он и член швейцарского парламента, и такой шаг ему неблагоразумно делать без сочувствия правительства, например министра иностранных дел Хоффмана. (И если Гримм взялся — значит, консультация была, заметим. А почему бы Швейцарии быть против? Швейцарии и самой бы неплохо эту шумную банду отправить. Швейцария сама стеснена войною со всех сторон.) Гримм ходит и ходит к Ромбергу, он ведет переговоры абсолютно секретные, чтоб не проникло в печать, чтоб не опорочить швейцарский нейтралитет, — но главным представителям каждой партии (Натансону, Мартову, Зиновьеву) он-то сообщает. Мы — знаем.

Улита едет — когда-то будет. Пусть, пусть.

А Ромберг всем отвечал «да». И Гримм посчитал, что он легко все исполнил: да — и да. Теперь остается вам, товарищи, обращаться за разрешением к своему Временному правительству.

Ах, спасибо! Ах, забыли перед вами шапочку снять! И потом век кланяться в ножки Луи Блану-Керенскому?

Все эти острые дни ужасно не хватало Радека-плута, телефоном вызвали его из давосской санатории, отдыхал, даже на русскую революцию сразу не ехал. Но уже по пути все понял и придумал еще один шаг отвлекающего зондирования: в Берне, через немецкого корреспондента.

Что ж, и тут был ответ от Ромберга, как и всем: да, да, конечно, всех желающих пропустим.

Но — не распахивалась германская граница, да и все желающие только узнать хотели, да посравнить, да спроситься Временного (слали телеграммы Керенскому), а так больше мялись.

Все согласны — и не начиналось ничто. Неуклюжи старинные дипломатические пути.

Не начиналось, пока темные крупные рыбы у самого дна не пройдут свой курс.

Пока Скларц не доложит в Берлине встречных предложений Ленина.

И германская Ставка не скажет окончательно: да.

И министерство иностранных дел не всполошится: уже так много публичных разговоров об этом возврате, уже князь Львов откровенно сказал швейцарскому посланнику, что быстрый отъезд эмигрантов из Швейцарии нежелателен. Так надо ж поспешить! — из-за кого же тянулось? — этот шанс для Германии не повторится!

18 марта, в субботу, Ромберг в Берне получил наконец распоряжение как можно быстрей сообщить Ленину, что его предложения об экстерриториальности приняты, не будет личного контроля и ограничительных условий.

В субботу — и «как можно быстрей»! Значит — не перемедливать лениво воскресенья. И, нарушая все законы осторожности, используя запасную крайнюю связь, германский посол стал вызванивать по телефонам, в Народном доме нашел наконец социалиста-немца Пауля Леви: надо немедленно передать Ленину, что…

И еще одним звонком был вызван Ульянов к соседнему телефону на Шпигельгассе — и шел, волнуясь, что это Инесса.

А это был — ответ!!!

И вот когда — путь был открыт! Вот когда можно было назначать группе в 40 человек отъезд хоть через два дня, ровно сколько нужно товарищам уложить вещи, сдать книги, уладить денежные дела, съехаться из Женевы, Кларана, Берна, Люцерна, купить продуктов на дорогу, можно было ехать уже во вторник, а в ту субботу — на одну субботу позже, чем со Скларцем, — вмешаться в русскую революцию!

Но еще во мраке темной затхлой лестницы, а потом в дневном мраке комнаты-камеры (с утра опять то крупный густой снег валил, то снег с дождем вперемежку), руки подхватывая к вырезам жилета, чтоб они не вырывались к действию прежде времени, и успокаиваемый пальтовой тяжестью старого засаленного пиджака, — Ленин заставил себя ни к кому не кидаться объявлять, но — подумать. Подумать. Подумать, бегая.

Потерять голову в поражении и в унынии не может твердый человек. Но потерять голову в успехе — легко, и это самая большая опасность для политика.

Все открывалось — а воспользоваться и сейчас было нельзя: как потом объяснишь, через кого и как согласовано, что вдруг внезапно подали вагон одним ведущим большевикам — и уехали?

Еще надо сделать несколько отвлекающих, ослепляющих шагов.

Никакого простора бегать ногам, и на улицу не выскочить в такую погоду (и давно забыты читальни), — и вся беготня ушла в огненные вихревые спирали, провинчивающиеся в мозгу.

Поездка — открыта, да, но — к у д а? Для задержки на финской границе? Или в тюрьму к Временному правительству? Можно представить, как там сейчас свистит шовинизм! По существующим мещанским представлениям — это ведь так называемая измена родине. И даже тут, в Швейцарии, — меньшевики, эсеры, вся бесхребетная эмигрантская сволочь, закричат об измене.

Нет!

Нет.

Н-н-нет…

(Кстати, пока Ганецкому: обращался к англичанам за пропуском, не дают!.. Пусть трезвонит.)

Удерживали бы обстоятельства, — но держать себя самого, уже свободного, рваться — и держать, до чего ж трудно!

Тут надо… тут надо…

Все, что проплыло у дна тяжелыми темными рыбами, теперь провести по поверхности беленькой парусной лодочкой.

Переговоры окончены? — теперь-то переговоры начать! Как будто сегодня начать их в первый раз!

И нет фигуры приличнее, чем доверчивый, безлукавый Платтен.

Готовить группу — само собой. Да список уже и есть.

(Инесса! Неужели и теперь не поедешь? Чудовищно! С нами — не поедешь? В Россию! — на праздник, на долгожданный? Останешься в этой гнили?..)

Сорок человек — уже не обвинишь в измене. По сорока человекам пятно расплылось — и нет. Конечно, можно бы прихватить и максималистов, и разных отдельных отчаянных, тогда б еще безгрешней. Но… Лучше с собой чужих не брать, лишние свидетели в пути, лишние свидетели каждого шага, а мало ли будет что. Да и в чем тогда успеванье, если своими усильями, в своем вагоне провозить соперников, а в Питере с ними бороться? Нет! Все до последнего момента — втайне, и день и час отъезда втайне.

Только переговоры — открытые.

Не имея согласия уже в кармане — такие переговоры нельзя начинать: а вдруг не удадутся, что за позор! Но с согласием в кармане — вот тут-то их и вести.

И: как нужна высокая организация во всяком пролетарском деле, в каждом шаге пролетарского дела, — так и в этой поездке. Жестокий обруч. Чтобы какое-нибудь дерьмо в сторону не вывернулось. Чтобы все заодно — и никто не уклонился, не сказал бы никто: а я не участвовал! а я не подозревал, в чем дело!

Поэтому — за подписью каждого. Как присяга, как клятва. Как разбойники целуют нож. Чтоб никто не отбился потом, не кинулся «разоблачать». Ответственность — самая серьезная, и должны разделить все сорок.

(Неужели Инесса не поедет?..)

И уже — сидел, составлял такое обязательство. Уже набрасывал, на стуле у окна на коленях, в сумерках снежной вьюги, своим почерком косоугончивым, как в на́стиг за мыслями наискосок листа, в эти дни крупней обычного, так волновался, — набрасывал пункты, какие могли бы тут войти: я подтверждаю… что условия, предложенные германским посольством товарищу Платтену, мне были объявлены… и я подчинился им со всей политической ответственностью перед возможными последствиями…

И вдруг из коридора — приятно-резкий, насмешливый голос Радека. Приехал?! Ну, лучшего гостя и помощника не придумать сейчас! Карл, Карл, здравствуйте, раздевайтесь, ох, за воротник вам насыпалось. Да вы новость нашу — представляете?!

Короткий вопль, сверкающие зубы, не убираемые за верхней губой, кучерявый, с ореолом бакенбардов — смеющийся озорник Радек!

Ну-кось, ну-кось, давайте вместе составлять. Такие же твердые условия надо подготовить и для Ромберга.

— Вы — им — условия?

— Да. А что?

— Восхитительно!

Такая затея — как раз по Радеку. Он — и советует, он — и шутит, у него и находки и мысли предусмотрительные.

Только вот курить в этой комнате запрещено, сухую трубку со-сет. И… Э-э…

— Владимир Ильич! А как же будет со мной? Неужели вы меня способны не взять?

— Да почему ж не взять?

— Да ведь если мы пишем — «русские эмигранты», а я — австрийский подданный?

Ах ты, черт, австрийский подданный! Ах, черт! Привыкли как к своему, только для виду считается — польская партия. Но как же можно Радека не взять? Радека — и не взять!

У Радека выход готов: если будет Платтен с Ромбергом заключать письменный договор (а не будет письменный, так устно еще легче попутать) — пропустить слово «русские», написать — «политэмигранты», а — о каких же еще речь? Не додумаются немцы, подмахнут.

Вообще, в такой архиответственный момент, в таком наисерьезнейшем деле недопустима игра, и германская Ставка — не из тех партнеров, с которыми шутят. Но для Радека — незаменимого, ни с кем не сравнимого, фонтана изобретений, острого, едкого, нахального Радека — пожалуй и попробовать?

— Но — согласится ли Платтен вести эти переговоры? И сам — ехать с нами?

— А больше — некому. Значит, согласится.

— А если — Мюнценберг? Потверже.

— Вилли? Да ведь он считается немецкий дезертир. Как же ему — с послом? И как через Германию?

— Все-таки… — постукивал Радек черенком между зубами, — все-таки Платтен — партийный секретарь, а какая-то поездка с эмигрантами? А тут начнет мучиться, не будет ли вреда его Швейцарии?..

— А что — Швейцарии? Ей только лучше.

Нет, Ленин тут не сомневался. Перед Гриммом Платтен заминался, да, отступал, но в главном — пойдет, раз увидит аргументы. Он — человек рабочий, пролетарская кость. О переговорах же с Парвусом он не знает и никогда не узнает.

Радеку о Парвусе хоть рассказывай, не рассказывай, — все понимает сам. Радек даже неприлично преклонен перед Парвусом: в бернских кабачках, по интернациональному долгу как бы ни обязан был его поносить — за отчаянный шаг к шовинистам, за богатство, за темные сделки, за нечестность, за дамские истории, — а сам со ртом разинутым, с набившейся пеной в углу губ, видно: ах и молодец! ах мне бы так!..

— Про Скларца я ему сказал: восьмигрошовый парень немецкого правительства, я его выгнал! Про Гримма скажу: что-то подозрительное, тормозит отъезд, какие-то гешефты в свою пользу. А мы — больше ждать не можем, революция зовет! По-пролетарски, открыто, без всяких тайностей — возьмем и обратимся в германское посольство! Возьмется! — уверен был Ленин.

Да как научить его с Ромбергом говорить? Ведь это ж совсем новый текст. Мол, в России дела принимают опасный для мира оборот. Надо вырвать Россию у англо-французских поджигателей войны. Мы, конечно, приложим ответные усилия к освобождению немецких военнопленных (лови нас потом!..). Но мы должны быть застрахованы от компрометации и гарантированы, что не будет придирок в пути… Готовы ехать в запертых и даже в зашторенных купе. Но должны быть уверены, что вагон не остановят…

Ленин захватил пространство комнаты и носился по косой — три шага, три шага, три — одну руку за спину, а другой размахивая, — а Радек записывал, пустой трубкой придерживая лист.

С Радеком внакладку находки: для такого шага еще неплохо бы нам собрать оправдательных подписей от западных социалистов… Социалистов — да, но и еще бы каких-нибудь безупречных людей…

— Да где же таких найти?..

— Ну, например, Ромена Роллана?

Головасто придумано, хорошо!

Так пора и крючок закинуть. Через кого бы закинуть под Роллана?

С приходом Радека облегчились невместимые, прожигающие вихри в голове: есть мыслям исход, можно высказать и услышать ответ. Вот… Если начинать демонстративные новые переговоры через Платтена, то ведь надо так же демонстративно порвать с Гриммом?

Да просто — звонко порвать!

— Да чтоб всю вину на него же и свалить!

— Да чтоб и за старое ему наложить, мерзавцу! Пусть попомнит, как отложил швейцарский съезд!

А для этого надо: во-первых, опубликовать все доверительные сведения о его скрытых переговорах!

Эт-то очень всегда ударяет: внезапная публикация доверительного. Оч-чень ошеломляет.

То есть просто вот сейчас, немедленно, подготовить такую публикацию!

— …И расставить нужные акценты!

— …И завтра же опубликовать!

Ну, с Радеком и самая напряженная работа превращается в веселую игру! За что Ленин особенно Радека любит — за хорошую пристрастность!

Уже сидели и писали: Радек писал, теребя пустую трубку в зубах, в коридор выйти некогда, иногда смеясь и даже подпрыгивая от выражений, — а Ленин сидел сбоку и советовал.

Единственный такой был Радек человек, кому, сидя рядом, Ленин вполне мог передать перо и только посмеиваться. Лучше радекова пера никогда не было во всей большевицкой партии. Луначарский, Бухарин — все писали слабей.

— Тут важно, что еще получится: что именно Швейцария все эти переговоры ведет и нас выталкивает. А вовсе не мы!

Ах, умный, понимающий, золото!

— Завтра же и опубликуем — у Нобса или…

— Завтра — воскресенье. А вот что! — запрыгали, запрыгали искры за радековскими очками: — Завтра воскресенье, так пошлем сейчас же, немедленно — Гримму телеграмму! В субботу вечером, немедленно, сейчас! — Усмехался и подпрыгивал Радек, как будто его со стула кололо.

И Ленин подпрыгивал от удовольствия.

И говорили, говорили вперебой, поправляли, и Радек тут же записывал:

…Наша партия решила… безоговорочно принять… предложение о проезде через Германию… и тотчас же организовать эту поездку… Мы абсолютно не можем отвечать… за дальнейшее промедление… решительно протестуем… и е д е м о д н и!..

— Та-ак! — почесал Радек за ухом, — закатаем ему в листовой шоколад:

Убедительно просим немедленно договориться…

— Завтра, в швейцарское воскресенье, договориться!.. Да! еще завтра первое апреля!

— Первое апреля!! — давно так не смеялся Ленин, все напряжение последних недель выбивалось из его груди сильными, жесткими, освобождающими толчками. — Вот получит бонбоньерку, центристская сволочь!

…Договориться… и, если возможно, з а в т р а же…

— Когда вся Швейцария дрыхнет! …

…Сообщить нам решение!.. С благодарностью…

Как на шахматной доске, уже сделав задуманный ход, еще больше видишь успеха и возможностей, чем рассчитывал перед тем. Но эту усмешку — с 1-м апреля и с воскресным заданием товарищу Гримму — придумал Радек-весельчак!

— А если за воскресенье он не сделает — так в понедельник мы свободны действовать сами!

— Ну, во вторник…

Да что! да еще лучше придумал Радек:

— Владимир Ильич! А — Мартову? А Мартову мы тем более обязаны написать, он же инициатор плана!? — душился Радек от смеха.

— А что же Мартову? — так быстро и Ленин не сообразил.

— Да что мы немедленно принимаем предложение Гримма о проезде через Германию! Вот обкакать: что это его предложение! На весь мир — его! Швейцарские социалисты нас выталкивают! Член швейцарского парламента!

Ну, это совсем было гениально! Ну, Радек! Ну, завоет Гримм! Ну, кинется оправдываться. Да отмываться всегда трудней, чем плюнуть. Надо уметь быстро и в нужный момент плюнуть первым.

— Вспомнит, подлец, ненапечатанную мою брошюру!..

— Но уже поздно. Придется идти сдавать на Фраумюнстер.

— Да я сбегаю, Владимир Ильич.

— Да уж пойдемте вместе, разохотились.

Но уж тогда оглядеться, подумать — что еще? А, вот, Ганецкому в Стокгольм:

— Срочно переведите три тысячи крон на дорожные расходы.

(Тогда уж и Инессе: «…О деньгах не беспокойтесь… Их больше, чем мы думали… Здорово помогают товарищи из Стокгольма… Надеюсь, мы едем вместе с Вами?..»)

И вот что: там залог в кантональном банке за проживание в Швейцарии, 100 франков, нечего баловать лакейскую республику, надо забрать.

Одевались, Ильич — в свое железно-неподъемное, на ватине, а Радек — в летнее пальтишко, так всю зиму и пробегал, все карманы затолканы книгами.

Трубку набивал, спички готовил.

Ленин вслух:

— Ничего. У Платтена с Ромбергом — какие переговоры? Ромберг вынет из стола — и даст. Но эти несколько дней надо, надо было кинуть шовинистическим харям.

Радек крутился как юноша, легкий, удачливый:

— Руки чешутся, язык чешется! — скорей на русский простор, на агитационную работу!

И, пропуская Ильича вперед, уже спичка наготове, в коридоре зажечь:

— В общем так, Владимир Ильич: через шесть месяцев или будем министрами — или будем висеть.

Фотография на обложке: В. И. Ленин, 1918 / Моисей Наппельбаум, Собрание ГПИБ