Text

Борис Дубин. Память, война, память о войне

В конце 2000-х годов социолог Борис Дубин проанализировал, как менялось отношение жителей России к главному историческому событию XX века – Великой Отечественной войне.

Я попробую показать, как работают механизмы конструирования, разрушения и формирования коллективной памяти, на примере представлений жителей России о Великой Отечественной (для всех остальных – Второй мировой) войне и победе в ней. Речь пойдет именно и по преимуществу о механизмах – более подробная реконструкция исторических обстоятельств и этапов этого процесса коллективного «возвращения в память» (а точнее, институционального установления коллективной памяти) не входит сейчас в мою задачу и явно превышает отпущенный мне объем публикации.

Почему в качестве примера я выбрал меморизацию именно Великой Отечественной войны – точнее, победы в войне? Резонов минимум четыре. По всем опросам общественного мнения, проведенным «Левада-центром» (до 2004 года – ВЦИОМ, ВЦИОМ-А), победа в этой войне – главное событие ХХ века для населения России. Больше того, это едва ли не единственное (наряду с полетом в космос Ю. Гагарина, чей ценностный ранг все-таки заметно ниже – на него указывали от трети до половины опрошенных) позитивное событие века и, в этом плане, единственное более или менее несомненное достижение советского периода отечественной истории. Сознание его первостепенной значимости объединяет, далее, не менее трех четвертей россиян (по опросу 1999 года – даже 85%) – из событий, относящихся к прошлому, такой сплачивающей силой не обладает никакой другой символ. И, наконец, символ-Победа, как я надеюсь показать далее, наделяется объединяющей силой по отношению ко всей отечественной истории ХХ столетия, и не исключено, что и по отношению ко всей истории как таковой: это символическое событие – ее центр и вместе с тем (в конструировании памяти такой парадоксальный механизм «обращения времен» действует постоянно) ее начало, «исток», дающий саму возможность помнить и представлять историю в качестве осмысленного и структурированного, обозримого и понятного целого.

Важно, что монопольным держателем памяти и конструктором истории выступает в данном случае государство.

Монополизация памяти государством – выражение и продолжение принципиальной структуры монополизированной власти и ее идеологии.

Речь идет о символической политике советской власти, впервые в таком масштабе развернутой на военном материале вокруг празднования двадцатилетия Победы 9 мая 1965 года всеми институциональными средствами, находившимися в ее распоряжении. Назову лишь некоторые: массовые ритуалы меморизации (праздничный парад и демонстрация на Красной площади столицы, списочные награждения участников, минута молчания, Вечный огонь), произведения литературы и искусства, в особенности монументальной пропаганды и кино, программы массмедиа, прежде всего телевидения, издание учебной и научно-популярной литературы по истории, библиотеки и серии мемуаров военачальников и т. д. Символическая сцена воображаемого «антропологического театра» выстраивается вокруг воплощений государства (власти, которая представлена первыми лицами, военачальниками, работниками спецслужб) – его проекции, народа-героя – фигур его противника (вооруженного врага) – и, наконец, героя-воина.

Показательна настойчивость, с которой в число главных действующих лиц произведений о войне вводятся представители секретных служб и действующие «под маской» разведчики. Упомяну лишь популярные в 1965–1975 годах фильмы (их основой чаще всего выступали широко читаемые романы Юлиана Семенова) «Майор Вихрь» (1967, телевизионный), «Щит и меч» (1968), «Семнадцать мгновений весны» (1973, телевизионный), «Вариант Омега» (1975, телевизионный) – они, отмечу, активно, а после 2000 года – чрезвычайно активно демонстрируются по различным каналам российского телевидения. В образы разведчиков и «популярную мифологию» тайных служб включаются дефицитные, но весьма значимые моменты советской культуры и культурной антропологии советского. Это особые способности и возможности такого типа героев – остаточные элементы «тайны» в адаптирующемся социуме, где потенциал собственного действия, контроля над ситуацией и своей жизнью в целом, активного поступка крайне сужен. Кроме того, подобных героев — речь идет, напоминаю, об условных, мифологизированных образах – объединяет особая корпоративная солидарность, а это также чрезвычайно редкий феномен в советском обиходе.

Важно и то, что упомянутая солидарность связана с экстраординарной ситуацией тотальной угрозы социальному целому и каждому его члену; в этом смысле особые способности чекистов поддержаны более общей мифологией чрезвычайности в советской культуре. По мнению большинства россиян (это уже данные опросов «Левада-центра»), лучшие качества советские (российские) люди проявляют именно в чрезвычайных обстоятельствах, угрожающих «всем», а особые права, обязанности и корпоративная солидарность работников спецслужб как раз и делают их наименее равнодушными и минимально подверженными разложению, которым поражены представители других государственных институтов в России (милиции, суда, политических партий, парламента и проч.).

Важно, что монопольным держателем памяти и конструктором истории выступает в данном случае государство.

Монополизация памяти государством – выражение и продолжение принципиальной структуры монополизированной власти и ее идеологии.

Этот момент предопределяет оценочную (идеологическую) квалификацию любой иной точки зрения на происходящее и прошедшее как вражеской, а значит, постоянно возвращающуюся модель осмысления отечественной истории в терминах и фигурах войны – будь то внешней, мировой, будь то внутренней гражданской. Сражение, бой, битва, схватка, фронт и т. п. – не случайные, а базовые метафоры образа мира, построенного на непримиримом расколе: «Кто не с нами – тот против нас». Антропологу, конечно же, ясен архаический характер таких оппозиций, но их первичность и простота служат залогом понятности массам и принятости массами: власть, в представлении российских масс, должна быть проста и понятна, и всякая власть, которая опирается на подобные примитивные (в этимологическом смысле слова) образы и формулы, скорее всего, будет принята большинством населения на правах, в этом отношении, «своей», «близкой». Социолог фиксирует в таких случаях как исходный для себя факт массовую готовность принять подобный упрощенный и мифологизированный язык самоописания.

Задачей власти в описываемые годы, важные и формативные, как показали последующие десятилетия, для советской системы и идеологии в целом, была новая легитимация устанавливающейся брежневской власти после краткого периода коллективного руководства страной. Во-первых, задача эта имела тактический компонент – вытеснение, диффамацию и устранение фигуры непосредственного предшественника из коллективной памяти, политической символики и риторики. В такой «работе на контрасте» дело, однако, не ограничивалось конкретной фигурой Н. С. Хрущева и теми либо иными его конкретными делами. В данном случае мы встречаемся с принципиальной тактикой власти в режимах советского типа – власти посттоталитарного периода, которая, с одной стороны, все еще монополизирована одной узкой группировкой, а с другой – испытывает хронический дефицит или, по крайней мере, уязвимость собственной легитимности (такую же тактику будет применять впоследствии М. Горбачев по отношению к Брежневу, Б. Ельцин по отношению к Горбачеву, В. Путин по отношению к Ельцину). Однако новым при этом был, во-вторых, сам тип легитимации, политической стратегии и руководящей риторики. Укажу лишь два аспекта.

Аргументация в пользу нового социально-политического порядка шла теперь не от будущего, как во «всемирных» утопиях первых пореволюционных лет, в идеологии экономического рывка и построения социализма в одной стране у Сталина или в риторике коммунизма в планах Хрущева, а от героического прошлого – к мирному настоящему, именно поэтому не быстротечному и промежуточному этапу на пути в грядущее, но уже созданному, существующему здесь и сейчас, причем утвердившемуся надолго, даже навечно. Отсюда упор на «новой исторической общности людей — советском народе» и новом сформированном типе «советского человека» в идеологической пропаганде, обращенной внутрь страны. И отсюда же – идея «разрядки» и относительного примирения во внешней политике и сопровождающем ее идеологическом шлейфе: смягчение угрозы войны в будущем и настоящем уравновешивалось здесь неомифологизацией войны в прошлом. Причем главный акцент делался даже не на испытаниях и потерях военных лет, а на победе (этот сдвиг акцентов проявился и в далеком от придворной, заказной продукции искусстве тех лет – скажем, в приобретшем популярность фильме Андрея Смирнова «Белорусский вокзал» (1971) и известном припеве о цене и победе в нем Булата Окуджавы).

Новый образ войны и победы распространяется в социокультурном пространстве: идет характерная для империй трансляция ключевых символов и значений на периферию.

Перенос центра тяжести в тактике и риторике власти, в политической культуре масс с войны на победу преследовал несколько целей. Уводились в тень не только тяжелейшие поражения советской армии в 1941–42 годах, массовое взятие в плен военных и гражданских лиц, жизнь в условиях оккупации, страдания мирного населения в тылу, штрафные батальоны и власовская армия, депортация «неблагонадежных» народов, темные эпизоды поведения победителей на освобожденных территориях и многие другие неприглядные стороны огромной войны. Главным, что планировалось заслонить с помощью нового, триумфального образа войны, которая венчалась примиряющей всех победой, были террор и ГУЛАГ, а далее – социальная и человеческая цена коллективизации, голодомор и т. д. Тем самым демпфировался эффект хрущевской «оттепели» и пресекалось развитие намеченных тогда антитоталитарных инициатив в обществе, культуре, науке, а с другой стороны, через мифологию победы частично «реабилитировался» образ Сталина. Неслучайно одной из самых популярных оценок роли генералиссимуса россиянами по нынешний день остается «Какие бы ошибки и пороки ни приписывались Сталину, самое важное, что под его руководством народ вышел победителем в Отечественной войне»: в 2007 году ее поддержали 28% (признали, что «Сталин – жестокий, бесчеловечный тиран, виновный в уничтожении миллионов невинных людей», практически столько же, 29%, а в 2003 году связь Сталина и победы подчеркнули даже 36%, и эта оценка была ведущей).

Новый образ войны и победы распространяется в социокультурном пространстве: идет характерная для империй трансляция ключевых символов и значений на периферию.

Это относится к званию «город-герой» и строительству мемориалов в таких городах, переносу в них Вечного огня и т. п. Вместе с тем идет переструктурирование культурного времени: как уже говорилось, роль главного события и, одновременно, начала новейшей истории теперь принимают на себя война и победа. Значение же Октябрьской революции в этом плане последовательно сокращается. Если в 1989 году ее относили к главным событиям века 62% россиян (2-е порядковое место после победы в войне), то в 2003 году — 40% (4-е место). Смена поколений во власти и в обществе выражается и в реструктурации исторического времени.

Источник: «Отечественные записки». 2008 год. Август.

Фотография на обложке: Парад Победы 9 мая 2015 года. РИА/Getty Images