Книга

«Чаяния революции никогда не сбываются сразу после ее свершения»: Яцек Куронь — о Польше 90-х

ОУ приводит фрагмент книги Яцека Куроня и Яцека Жаковского «Семилетка, или Кто украл Польшу» (1996). Яцек Куронь — один из лидеров польского профсоюза «Солидарность», политзаключенный, кандидат в президенты Польши на выборах 1995 года. В публикуемом фрагменте речь идет о политических и общественных проблемах постсоциалистической Польши.

В 1990 году я был министром труда и социальной политики в правительстве Тадеуша Мазовецкого. Однажды, выйдя из кабинета премьера, я услышал возгласы марширующих перед зданием демонстрантов. Не знаю, что они скандировали. Когда я вышел на улицу и увидел в толпе знакомые лица, я понял, что это демонстрация местной антиваленсовской профсоюзной организации. Во главе шествовал Северин Яворский — правый католический деятель первой «Солидарности» на металлургическом комбинате «Варшава» и первый вице-председатель «Региона Мазовше» в 1980 году. Колонна демонстрантов была не так уж и велика, но производила много шума, поскольку ритмично скандируемые возгласы усиливались массой переносных громкоговорителей.

Я остановился на краю тротуара. Стоял и смотрел на идущих по мостовой людей, пытаясь понять, чего они хотят. Многих из них я знал по подпольной работе, встречал во время забастовок на металлургическом комбинате, видел на мессе за отечество в костеле Св. Станислава Костки, на митингах и собраниях «Региона Мазовше» в 1980 году; с некоторыми попадал в милицию после разгона очередной демонстрации.

Год назад мы с ними сотрудничали в антикоммунистической оппозиции. А сейчас, после «Круглого стола», после выигранных «Солидарностью» выборов 1989 года, после создания некоммунистического правительства Тадеуша Мазовецкого, после формальной отмены пээнэровского «реального социализма» и начала эпохи демократического капитализма в декабре 1989 года, я был министром в правительстве свободной Польши, а они продолжали протестовать.

Внезапно ко мне подскочили двое парней с громкоговорителями. Приставив их с двух сторон к моим ушам, они начали что-то орать. Что именно — не знаю: от жуткого рева я просто перестал существовать. Замер. Оцепенел, оглох и ослеп. Ощущал только ужасную боль в голове. Придя в себя, я увидел, что с десяток других молодых людей оттаскивают от меня моих мучителей. Среди них были и те, с кем я когда-то, по случаю разных демонстраций, сиживал в милицейских участках.

Этот чудовищный крик звучит у меня в ушах по сей день. И не только у меня. Мне кажется, крик — знаменательная черта этой семилетки, нашей семилетки. Все мы — более или менее отчетливо — его слышим.

Крайней степени он достигает, пожалуй, лишь в исключительных случаях. Мало кому впрямую прикладывают к ушам электрические усилители. Но крик атакует нас отовсюду. Он доносится с улиц, с экранов телевизоров, из радиоприемников, с газетных полос. Крик заглушает слова. А поскольку он не только громоподобен, но и повсеместен, люди глохнут и слепнут. Они не замечают того, что происходит вокруг. Не слышат аргументов. Они слышат лишь ужасный грохот, от которого раскалывается голова, и рев: «У-бий-цы! У-бий-цы!», «Во-ры! Во-ры!»

Я видел очень много таких демонстраций возле Сейма: усталые, плохо одетые люди — рабочие, крестьяне, студенты — шли, хором выкрикивая одно только слово: «Во-ры! Во-ры! Во-ры!» Я видел толпы, без сомнения, глубоко верующих людей, примерных прихожан, противников абортов, которые, стоя перед Сеймом, скандировали: «У-бий-цы! У-бий-цы!» Они молились и кричали попеременно. За минутой молитвы следовал взрыв агрессии.

Как писал ксендз Тишнер: «Защищая нерожденных, мы ранили живых».

Я вовсе не хочу сказать, что в одном из множества расколовших Польшу конфликтов агрессивной была лишь одна сторона. Я сам слышал, как некая защитница абортов говорила, что ксендзы одержимы сексуальной манией и при помощи крика, уголовного права и преследования несогласных пытаются разрядиться. Трудно придумать большее оскорбление. В этом не было даже отдаленного сходства с содержательной дискуссией на весьма деликатную тему. Это тоже был крик, только не коллективный, а индивидуальный. Я слышал много подобных высказываний из уст разных крупных деятелей, принадлежащих к противоположным лагерям.

Я видел демонстрацию, во время которой сожгли чучело президента Валенсы. Под конец, когда большинство немолодых, «солидных» участников, только что выкрикивавших в адрес президента разные мерзости, стали расходиться, завязалась страшная драка молодежи с полицией. Молодежь, разумеется, проиграла, но раненые были с обеих сторон.

В другой раз я видел, как стояли друг против друга заряженные агрессивностью юные, лет двадцати с небольшим, демонстранты и их ровесники в полицейских мундирах. Речь шла о том, по какому маршруту может пройти демонстрация. В какой-то момент я понял, что молодые полицейские рвутся в бой. Они забыли, что их работа — поддерживать порядок. Им не меньше демонстрантов хотелось броситься в драку. Обе стороны охотно бы друг с другом схватились. Я протиснулся между цепями.

—Хотите драться, — сказал я, — начинайте с меня, потому что я стою между вами.

Кое-как удалось овладеть ситуацией — на этот раз обошлось без драки. Но, кажется, я разобрался в механизме действий полиции по отношению к демонстрантам. Действий, внушающих страх, — в особенности нам, тем, кто сам еще недавно выходил на улицы, сцеплялся с пээнэровской милицией и не раз бывал этой милицией сильно избит. Страшно, что в нашем собственном демократическом государстве дело доходит до таких стычек полиции с демонстрантами. А всего страшнее, что столкновения происходят отнюдь не из-за серьезных разногласий — просто «противникам» хочется выплеснуть наружу переполняющую их агрессивность.

Еще я видел демонстрацию, в ходе которой оскорбляли президента Квасьневского. Толпа скандировала, кричала, вопила, размахивала транспарантами с бранными словами — и худшим, с ее точки зрения, оскорблением было «Квас — еврей».

Поразительно, откуда эта ненависть к евреям в стране, где евреев практически нет. В религиозных общинах их зарегистрировано две тысячи, а в разного рода объединениях — максимум восемь тысяч. Поэтому в сегодняшней Польше восклицание «Еврей!» может иметь только один смысл — глубоко оскорбительный. Но это как нельзя хуже характеризует нас в глазах всего мира. Футбольные болельщики из «Легии» объясняли мне, что они не антисемиты. Они вообще не знают, что такое еврей. Для них это такое же ругательство, как х… Так они называют тех, кто пробуждает в них агрессивность. Если ты скажешь про кого-то «еврей», они воспримут это почти так же, как если б ты данного человека убил: на нем можно поставить крест. Очень удобно: не нужно ни о чем задумываться, ни в чем разбираться, ничего обосновывать. Еврей, и вся недолга.

Хотелось бы сказать, что это не более чем выкрики, возгласы, словоблудие, что к крику можно привыкнуть, с ним можно жить. Но, во-первых, не очень-то и можно. Как только крик усиливается, люди глохнут и слепнут. Во-вторых, криком дело не кончается. У ослепленного, оглушенного и переполненного агрессивностью человека нарушается мыслительный процесс, и он начинает делать глупости самого худшего сорта. У нас в Польше уже есть трагическая, ужасающая статистика жертв бессмысленной агрессии, представленная молодыми антифашистами. Они провели собственное частное расследование — в 70-е годы подобные расследования проводил Комитет защиты рабочих (КОР), выявляя различные политические или чиновничьи преступления. В результате антифашисты абсолютно точно установили, что за последние годы в акциях, организованных различными фашистскими группировками — людьми, признающими себя приверженцами гитлеризма, нацизма, кричащими «Sieg heil!», пользующимися фашистской символикой, — были убиты восемнадцать человек.

Можно ли говорить, что это всего лишь субкультура, что это глупые выходки скинов — детей, играющих в нехорошие игры, запутавшейся молодежи? Можно ли считать, что это всего лишь война двух субкультур, то есть скинов с панками? По-моему, такое мнение абсурдно. И не только потому, что нападающие не всегда принадлежат к скинам, зато всегда пользуются фашистскими эмблемами и выкрикивают фашистские лозунги, а прежде всего потому, что восемнадцать убитых — это уже не детская игра. Даже военное положение не принесло стольких жертв. Разумеется, можно сказать, что восемнадцать погибших — пустяк в сравнении с количеством жертв автокатастроф. Согласен. Для автоинспекции такая цифра ничтожна. Но подумайте только: молодые люди преднамеренно, сознательно идут убивать. Они готовы бить без жалости. И бьют в полную силу. Лупят бейсбольными битами, кастетами, вытаскивают ножи.

Таких случаев в Польше было не меньше восемнадцати — обнародованная цифра, скорее всего, занижена. Откуда же в этих молодых людях такой заряд агрессивности? Ради чего они бросаются в драку и жестоко избивают людей, которые всего-навсего выглядят не так, как они?

Я не смогу исчерпывающе ответить на этот вопрос, но одно я знаю наверняка: эту агрессивность разжигают и используют взрослые. Есть партии, подстрекающие молодежь к агрессии. Официально зарегистрированы и легально действуют три политические партии: Польский национальный фронт, Польское национальное сообщество и Национальное возрождение Польши, — которые сотрудничают со скинами и пользуются их услугами. Они открыто их поддерживают, снабжают бейсбольными битами, деньгами и, по мере возможности, помещениями — иными словами, готовят к войне. Говорят, для «защиты». Не знаю от кого, но даже если и так… Ведь каждому ясно, что, когда агрессивных, вооруженных парней призывают к защите чего бы то ни было, драки не избежать.

С «партийными» скинами проблема очень серьезная: эти люди не желают ограничиваться драками. Они хотят «вымести» из Польши, как они говорят, «сор», то есть евреев, иноверцев, всех «инаких». В этом их поощряют, этому их учат взрослые наставники, возглавляющие официально действующие партии. Не думаю, чтобы, к примеру, Тейковский прямо говорил: «Иди и убивай». Но молодой человек может сделать из его поучений именно такой вывод.

Неподалеку от Варшавы был лагерь, в котором этих парней учили якобы методам самообороны. Как брать в плен, как обезвреживать противника. Однажды вечером целый курс вошел в городок и атаковал приют для бездомных. Были три жертвы — никакие не панки, и не антифашисты, и не красные, просто бездомные. Бездомные — «грязь». Это «курсанты», видимо, усвоили на занятиях в своей школе. Так злые слова, крик и агрессивность приводят к преступлению.

Расскажу историю из личного опыта. Я привык к телефонным звонкам с угрозами. Всю минувшую эпоху — с момента образования КОРа в 1976 году, то есть лет четырнадцать или пятнадцать — я слышал разнообразные угрозы. Принимаю я их кротко. Всегда говорю «спасибо».

— Тебе конец — жить осталось сорок дней.

— Благодарю за информацию.

— Прощайся с жизнью.

— Спасибо. Это полезный совет.

Как-то в 70-х годах на протяжении одного вечера мне позвонили дважды. Во второй раз я сказал: «Плохо работаете. Ваш коллега уже звонил и сообщил мне другую дату смерти». «Ох, извините, пожалуйста, — слышу в ответ, — это какая-то путаница, произошла ошибка».

Человек, с которым я беседовал, был профессионалом. Ему за эти угрозы платили. Сам он никакой ненависти ко мне не испытывал. Поэтому, когда я заговорил с ним тепло и приветливо, он стал отвечать мне так же. Угроза неизменно начиналась: «Ты, х…» или «Ты, еврей…», но дальше мы оба обращались друг к другу исключительно на «вы».

Когда в 1996 году ксендз Рыдзык с радиостанции «Мария» приписал мне катынское преступление, ночью меня разбудил телефонный звонок. Поднимаю трубку и слышу звенящий от ненависти голос:

— Ты будешь убит выстрелом в затылок — так, как убивал поляков в Катыни.

Я, как всегда, благодарю за информацию. Но он продолжает:

— Мы, поляки, хотим, чтобы духу твоего здесь не было.

— Раз вы говорите «мы, поляки», — вежливо перебиваю я его, — по-видимому, вы опросили большую часть поляков и они вас уполномочили сделать такое заявление. Как вам это удалось?

— Я говорю от имени тех, кого ты убил, — он мне на это.

Я стараюсь смягчить своего собеседника, но чувствую, что его агрессивность нарастает. Ничего не помогало: ни тепло, ни шутка, ни попытки поговорить серьезно. Он только становился все более агрессивным. Это не был исполнитель. Он ненавидел искренне. Когда я начал его убеждать, что не убивал в Катыни хотя бы по той причине, что мне тогда было шесть лет, он повесил трубку. Не хотел, чтобы его переубедили. Не хотел, чтобы я разрушил образ его мира. Не хотел меня слушать, не хотел поверить: ведь тогда он бы не смог обосновать свою ненависть и вынужден был бы искать другой объект.

Откуда в человеке такое берется? Посмотрим, как обстоит дело с ненавистью, которую мы сами сеем в средствах массовой информации. А сеем мы ее не скупясь. Достаточно под этим углом зрения проанализировать выступления ведущих политиков. А ведущие — еще не самые плохие. В людях прорастают семена ненависти, и плоды их влияют на отношения с другими людьми — часто совсем не так, как бы хотелось сеятелям. Благодатная почва для ненависти существует не только в наивных юных душах.

В самом деле: в организованных «Солидарностью» митингах на металлургическом комбинате участвовали взрослые мужчины, варшавские рабочие. Они способны себе представить, к чему может привести агрессивность, как может раскрутиться в обществе спираль враждебности. Тем не менее, когда меня пригласили быть посредником в споре с их новым работодателем Люччини — именно потому, что криком и агрессивностью ни одна из сторон не могла добиться своего и потребовалось найти иной способ для разрешения конфликта, — я увидел на воротах комбината вбитый в колоду топор, а над ним — какой-то лозунг, подстрекающий к конфронтации: не к поиску взаимоприемлемего решения, а именно к конфронтации. В этой символике содержался мощный заряд агрессивности.

И не только в символике. По другую сторону ворот в чудовищно жаркий день голодали люди. Голодовки в Польше в последние годы были нередки. Первыми после перелома 1989 года к этому способу борьбы прибегли железнодорожники в Слупске. Они добивались повышения зарплаты, хотя заработки на транспорте у нас всегда были приличные. Но когда человек от ярости теряет голову, а объект его агрессивности недосягаем, он переориентируется на что-то более доступное. Я убедился в этом в тюрьме, где весьма распространено членовредительство — часто на грани самоубийства. Я знаю людей, которые себя калечили. Вот это агрессия в чистом виде — и, по-моему, самая ужасная ее форма, хотя жертвой здесь становится только агрессор. Голодовка железнодорожников и голодовка металлургов были просто формой самоагрессии — к счастью, довольно редкой.

— Тебе конец — жить осталось сорок дней.
— Благодарю за информацию.
— Прощайся с жизнью.
— Спасибо. Это полезный совет.

В Польше пока доминирует словесная агрессия. Пока — поскольку агрессивные слова готовят почву для агрессии активной, которая рано или поздно непременно проявится. И с тем большей легкостью, чем более терпимо и снисходительно мы к этим словам относимся. Кроме того, мы сплошь и рядом сталкиваемся с агрессией социальной — ее мишенью становятся не конкретные лица, а целые группы или даже все общество, которое часто рассматривается как заложник в чьем-то споре с работодателем, с чиновниками, с правительством. Нас берут в заложники врачи, железнодорожники, водители городских автобусов, на разный лад маскируя свою истинную цель, пряча ее за словами об интересах общества, о справедливости, ограблении простого человека, о его эксплуатации власть имущими или теми, кто обладает влиянием на представителей власти. Разве что обычный вымогатель говорит: «Если вы мне не дадите денег, я убью заложников», а носители общественной агрессивности заявляют: «Если правительство не даст нам денег, поплатится общество».

Как только было сформировано правительство Мазовецкого, забастовали лодзинские железнодорожники. Движение поездов прекратилось. А тут как раз дети возвращались из лагеря. Их поезд остановили в чистом поле. Я, как министр труда, собрал у себя железнодорожников. Их реакция на действия лодзинских коллег вселяла оптимизм. «Что вы делаете, — говорили они, — вы позорите честь нашего мундира! Зачем вымещать злобу на детях? Почему должны страдать пассажиры?» Мазовецкий порекомендовал мне пригласить на переговоры и тех лодзинских забастовщиков, которые не состоят в профсоюзных организациях. Я пригласил. Тогда остальные заявили, что не станут разговаривать при лодзянах, так как те позорят честь железнодорожника. Они считали, что борьба за интересы работников железнодорожного транспорта не должна ущемлять пассажиров. То есть однозначно отвергли активную агрессию.

Выброшенные в чистое поле пассажиры — жертвы агрессии, слепой, направленной на неповинных людей, которые никоим образом не могут посодействовать устранению причин забастовки. То же самое можно сказать о работниках здравоохранения, и в первую очередь о врачах. Отказ выдавать свидетельства о смерти или проволочки с приемом пациентов, отчего в поликлиниках выстраиваются огромные очереди, — тоже факт социальной агрессии, жертвами которой становятся безвинные больные или семьи покойников. А агрессивность, в какой бы форме она ни проявлялась — в том числе и социальная, — по природе своей заразительна. Люди, застрявшие в пути, часами ожидающие автобуса, чтобы поехать на работу, вынужденные откладывать похороны родных до тех пор, пока врачи не выбьют для себя повышения зарплаты, сами становятся носителями агрессивности. Большинство из них где-нибудь ее выплеснут. Где-нибудь — то есть на кого-нибудь. И скорее всего, на кого-то случайно подвернувшегося, невиноватого.

Я хорошо помню, что происходило на шоссе неподалеку от Млавы, где крестьяне заблокировали международную автостраду. Их не устраивала цена на молоко в своем кооперативе. Конечно, этих крестьян обкрадывали. Но кооператив ведь принадлежал им; не сумев решить собственные проблемы, они взяли и перекрыли движение на автостраде. Против них выслали полицию на бронетранспортерах. Когда прошел слух о бронемашинах, трактора разъехались. На шоссе остались только люди. В конце концов полицейские очень спокойно уговорили их разойтись.

Как министр, я защищал в Сейме решение правительства привлечь полицию. Помню, какой крик подняли депутаты от ПНП (впрочем, не они одни), утверждавшие, что власть грубо нарушила право человека и гражданина; тогда я впервые услышал о праве блокирования международной автомагистрали из-за неурядиц с ценой на молоко в местном кооперативе. Но до того я уже успел побывать на этом шоссе. И видел этих людей — разгоряченных, перепуганных, выкрикивающих, сколько стоит молоко в магазине, а сколько — в кооперативе, как давно кооператив им не платит и сколько денег требуется на электроэнергию, на топливо, на обувь для детей, чтобы те могли ходить в школу. И разговаривал с водителями огромных грузовиков, которые уже много дней были в дороге, много дней не видели своих родных, не спали в нормальных кроватях, практически не выходили из кабины, и часто им предстоял еще долгий путь, а они застряли в этой пробке, потому что крестьяне заблокировали шоссе. И разговаривал с полицейскими, которых стянули к Млаве. Чтобы до конца прочувствовать тамошнюю эмоциональную атмосферу, следовало бы еще побеседовать с женами и детьми этих крестьян, водителей, полицейских и случайно оказавшихся в этом месте людей, которые не могли нормально проехать туда, куда им было нужно.

Вот так в Польше начинает раскручиваться спираль агрессии. Но почему это происходит сейчас, когда у нас наконец появилась возможность самим решать свою судьбу, самостоятельно строить планы, договариваться между собой, ни на кого не оглядываясь?

Думаю, что корни агрессивности нужно искать в прошлом. Они — в нашей революции, в абсолютно мирном процессе передачи власти, включавшем в себя переговоры за круглым столом, полудемократические выборы, формирование (впервые за полвека) некоммунистического правительства, восстановление суверенности и ликвидацию однопартийной властной системы.

Чаяния участников революции никогда не сбываются сразу после ее свершения. Революцию для того и устраивают, чтобы осуществить все свои замыслы. Между тем сам революционный акт — это всего лишь акт разрушения. Значение его в том, что он расчищает место, на котором можно построить что-то действительно достойное. Но от одного только разрушения старого порядка никому лучше не становится. Напротив, вначале становится лишь хуже, ибо в силу обстоятельств — как при наведении порядка в квартире — в обществе воцаряется страшная неразбериха. И в таких условиях участникам переворота — а это, как правило, значительная часть населения — предоставляется шанс самим решить, в каком направлении двигаться. Они могут улучшить свое положение, а могут и ухудшить. Ведь вместо мягкой диктатуры может установиться диктатура жестокая, как это случилось в послереволюционной России, в Китае или Камбодже. Режим неумелый и слабый может смениться четко действующим, а может и таким, который сметет и разрушит даже позитивные завоевания предыдущего.


Но оставим в стороне самые скверные варианты. Предположим, что революционеры сделали разумный выбор и повернули туда, куда нужно. И тем не менее пока это им ничего не дает. Они решились на великий исторический шаг, выбрали верный путь, но успех этот ничего или почти ничего не принес. Ведь ни одна их мечта не сбылась — если не считать свержения прежнего режима. Власть они передали в другие руки (должен же кто-то управлять государством), но у них по-прежнему нет хрустальных замков: они живут едва ли не в лачугах, по-прежнему каждый день вскакивают чуть свет, чтобы успеть к шести на работу, и по-прежнему каждый месяц им не хватает денег, чтобы дотянуть до зарплаты. А терпение иссякает. Проходят — раньше или позже — медовые месяцы революции, и появляется чувство разочарования, неудовлетворенности. Со временем разочарование усиливается, неудовлетворенность усугубляется, а это почва для послереволюционной агрессии.

Так было после Великой французской революции 1789 года. Та революция с самого начала была жестокой и кровавой. А послереволюционная агрессия обрушивалась на очередных «врагов революции» с еще большей грубостью и жестокостью, чем на представителей старой власти. Каждый новый перелом приносил недолгое успокоение, и на эшафот отправлялись очередные вожди, а вместе с ними — их все более многочисленные якобы сторонники, приверженцы и пособники.

Наша революция была практически бескровной. Она протекала в форме переговоров и выборов. Роль французской гильотины образца 1789 года в Польше 1989 года сыграл бюллетень для голосования. Функцию публичных казней исполнили выборы. Вместо эшафотов мы расставили избирательные урны. И на следующем этапе нашей революции главным орудием служили тоже не эшафоты, а выборы. По крайней мере, до настоящего момента.

Многое можно бы объяснить послереволюционной фрустрацией, но лишь при одном условии: если бы в революции активно участвовала значительная часть населения. А ведь было не так. Подавляющее большинство польских «революционеров» 1989 года ограничились тем, что опустили в урну бюллетень. При том что одна треть поляков вообще не голосовала, а многие голосовали за списки ПОРП. Потому и нелегко понять, откуда эта всеобщая неудовлетворенность. А уж ненависть, агрессия, крик, вне всяких сомнений, непропорциональны степени участия кричащих в свержении предыдущего режима. Так что тут остается большой знак вопроса.

Помню, как надвигалась «война в верхах», как росло возмущение в обществе: почему наша действительность такова, то есть не очень-то хороша, почему она не стала гораздо лучше прежней, коммунистической, почему для многих она стала только хуже, поскольку разваливаются предприятия, происходят массовые увольнения, не выплачивается зарплата, инфляция сжирает накопления? Вот тогда Валенса призвал парламентариев на Гданьскую судоверфь и принялся кричать, что мы там, у себя в Сейме, только плодим какие-то бумажки и что рабочие одним движением руки все эти бумажки сметут, а заодно и всех нас. Тогда-то и появился топор, пока бумажный. Валенса утверждал, что страной управляют аферисты, жулики, воры, что он их выгонит в шею. Потом он стал разъезжать по Польше. В городах и поселках толпы неудовлетворенных людей вторили ему, выкрикивая эти и подобные оскорбления. А следом за Валенсой «в народ» кинулись разные личности, которые послереволюционную фрустрацию превратили в ветер, дующий в их паруса. Она была им на руку, и потому они охотно ее пестовали: чем сильнее становилась неудовлетворенность, тем выше она их возносила.

Валенса и «война в верхах» заслуживают отдельного разговора. Замечу только, что всегда находятся личности, старательно убеждающие людей, что их обоснованные (хотя и малореальные) мечты и надежды давно бы осуществились, если б не злые силы — аферисты, агенты, ревизионисты, инакомыслящие, евреи, ренегаты, предатели. Эти личности кормятся фрустрацией, норовя всячески ее подогревать и направлять в нужную им сторону. Они способствуют превращению неудовлетворенности в активную агрессию, выискивают виновника, делают из него врага. И тогда цели неудовлетворенных людей меняются: они уже не думают о строительстве лучшего мира, а стремятся уничтожить этого врага. Снова на первый план выходит разрушение, а не созидание.

Общественную агрессию используют многие политики — и не только экстремисты, националисты, фашисты. Большая часть политиков подогревают агрессивность, и все рассчитывают на то, что она обратится на их противников. Но подобные расчеты никогда не оправдываются, поскольку рано или поздно политические ветры меняют направление, часто на 180 градусов. Разбуженной агрессивностью никому не удается долго управлять. И никто не способен ее подавить, когда в ней отпадает нужда.

Встречаясь с людьми, я неизменно сталкиваюсь с проявлениями политически направленной агрессивности. Среди американцев, правда, распространено мнение о том, что встречи политиков с населением большого практического или пропагандистского значения не имеют, ибо на них приходят только преданные сторонники данного политика и небольшая группа его ярых противников. Ни тех, ни других убеждать незачем, так как одни и без того уверены в его правоте, а переубедить других никакими способами не удастся. Если это так, то я могу считать себя достойным исключением из общего правила. Ко мне приходят несчастные люди. А поскольку их бедам кто-то уже придал политическую окраску, их неудовлетворенность уже получила политическое объяснение, их агрессивность уже направлена в соответствующее политическое русло, то каждая встреча начинается со страшной атаки. Раздается крик: «Вы крадете!», «Вы аферисты!», «Вы на нашем горбу добрались до власти, а теперь заботитесь только о себе!» Этот рефрен повторяется постоянно, причем «вы» в разных местах и в разных устах обозначает разное. Иногда это «Солидарность», иногда «власть вообще», иногда левые, «розовые», КОРовцы, «варшавяки», «Уния».

Помню мужчину средних лет, который, вскочив с места, закричал, что тех, кто убивает, «убийц из Варшавы надо…» — и жестом показал, как нужно публично вспарывать им животы, — при этом лицо его было искажено ненавистью, рука тряслась.

О необходимости устраивать на рыночных площадях публичные экзекуции мне доводилось слышать неоднократно. В таких случаях я всегда говорю: «Погодите, погодите! Минуточку! Вы утверждаете, что я ворую? Хорошо, давайте устроим проверку. Выберем из присутствующих здесь комиссию. Она пойдет к вам, пойдет ко мне домой. Мы выясним, сколько каждый из нас нажил, и решим, можно ли было на это заработать честным трудом. Согласны? Это же проще простого! Нет? — Я не успеваю закончить, а они уже объясняют, что ко мне это не относится. — Ну хорошо, но раз вы говорите „политики“, значит, речь идет и обо мне. Вы имеете в виду всех. А ворам только того и надо. Настоящему вору в большой толпе легко спрятаться. Если все крадут, кому захочется хватать за руку одного?»

К сожалению, от моих слов мало толку. Допустим, мне удастся переубедить эти несколько десятков или сотен человек — все равно общее агрессивное напряжение прорвется в определенный момент в виде жалоб на все происходящее и обвинений, адресованных решительно всем.

У людей опять появилось ощущение своей чуждости миру, стране, власти, политикам. Но это чувство вселили в их души прежде всего сами политики, а если и не вселили, то по крайней мере поддержали и упрочили, без конца повторяя в средствах массовой информации клеветнические измышления о своих коллегах, постоянно говоря о «варшавяках», о заговоре элиты, о борьбе за место у кормушки, за высокие кабинеты и кресла. Когда на наших встречах какая-нибудь простая женщина начинает рассказывать всю свою жизнь — ничего особенного, обычная польская судьба, — собравшиеся перешептываются: «Пускай говорит, пускай говорит». Пусть этот, из Варшавы, политик услышит, как живут люди, пусть знает. Они думают, мы живем в каком-то другом мире и понятия не имеем, что за безобразия творятся в Польше.

Если ты обнаруживаешь знание проблемы, если ты внимательно слушаешь и убедительно доказываешь, что действительно их понимаешь, то ощущение чуждости и агрессивность — хотя бы по отношению к тебе — постепенно рассеиваются, а обиды на все и вся начинают выстраиваться в более или менее осмысленном порядке — пускай лишь на те несколько часов, пока длится встреча. Но, к сожалению, надолго моих слушателей не хватает. Достигнутое нами кратковременное взаимопонимание вовсе не означает, что в любой момент агрессивность не вспыхнет с новой силой. Кто-то вдруг скажет, что при коммуне было лучше, и большинство почти наверняка дружно его поддержат: «О да, при коммуне было хорошо. Моей сестре дали квартиру», «А мне — путевку на курорт в Болгарию». Иногда этих людей можно понять. Иногда в их словах есть доля правды, а то и вся правда, поскольку многим теперь в самом деле живется хуже, чем двадцать лет назад. Но очень часто эти высказывания просто абсурдны. Настолько абсурдны, что диву даешься, как такое могло прийти людям в голову.

Как это себе объяснить?

Я всячески гоню от себя предположение, будто люди, которые так говорят, — сторонники коммунистов. Им просто хочется как можно крепче нам врезать. Им хочется врезать тем, кто сейчас у власти. И им кажется, что, если они скажут: «При коммуне было лучше», — нам будет нанесен особенно чувствительный удар. Слова эти — прежде всего оскорбление в адрес нынешних властей, а отнюдь не взвешенная оценка ситуации. Так они говорят, вместо того чтобы сказать, что мы «евреи».

Но это еще полбеды: ведь если разобраться, мы, политики — и даже каждый из нас лично, — в той или иной мере эту людскую злобу заслужили. Каждый из нас действительно мог сделать больше того, что сделал. А вот найти в сегодняшней Польше хоть какое-нибудь объяснение той агрессивности, что имеет этническую окраску, трудно. Хотя она у нас весьма распространена. Пусть цыганский погром в Млаве был событием совершенно исключительным, но словесную агрессию мы наблюдаем постоянно. И касается она не только пресловутых евреев и цыган, но и проживающих в Польше 300 тысяч немцев, 300 тысяч украинцев и — в меньшей степени — 250 тысяч белорусов.

Исследования показывают, что больше всего поляки не любят цыган. Польские цыгане говорили мне, что это из-за румынских цыган, однако ненависть родилась задолго до того, как румыны нагрянули в нашу страну. Следующие в списке — евреи, затем украинцы. Историческая подоплека тут есть, но евреев сейчас в Польше нет, а Украина для нас — чрезвычайно ценный сосед: благодаря ей мы больше не занимаем рокового геополитического положения между Германией и Россией. Мы уже не соседствуем с той империалистической Россией, которая всякий раз, поглотив Украину, угрожающе нависала над Польшей. Теперь мы граничим с равноправным партнером, которому можем во многом помочь. Поэтому если мыслить рационально и абстрагироваться от тяжелого прошлого (но на какой из европейских границ нет следов такого прошлого?), то нам надлежит любить украинцев и желать им только самого доброго. Между тем давняя неприязнь сохраняется. А вот отношение к немцам и русским, с которыми у нас куда более сложные исторические расчеты, улучшается. Сегодня немцы в наших глазах ассоциируются скорее с Западом, чем с фашистским прошлым, а русские перестают быть оккупантами и рассматриваются как выгодные торговые партнеры.

Необходимо задаться вопросом, откуда у поляков столько этнических эмоций — ведь, как ни считай, все национальные меньшинства, вместе взятые, составляют менее трех процентов населения Польши, да и процесс полонизации неуклонно развивается. К большому сожалению, развивается. Вопрос, как с грузом таких эмоций жить в объединенной Европе, а тем более в общем мире, сохраняя национальное своеобразие, необычайно актуален. В особенности для поляков — народа, который формировался в Речи Посполитой, объединявшей множество культур и наций.

Если бы мы попробовали отыскать в Польше этнически чистых представителей нашего народа, вряд ли удалось бы найти много стопроцентных поляков. Польскую культуру пришлось бы исключить из рассмотрения почти полностью. Мицкевич — белорус (по сегодняшним меркам), вдобавок мать у него, по-видимому, еврейка. Словацкий — полуфранцуз. Шопен — полуфранцуз. Костюшко — литвин. Пилсудский — белорус, литвин. Не говоря уж о королях. Среди Пястов чистокровным поляком был только Мешко I (если в то время уже существовало такое понятие, как «польскость»). Короче, лучше не заниматься подобными глупостями. Конрад — польский поляк — никогда не отрекался от своей национальности, но его справедливо считают английским писателем, так как писал он по-английски. А с Коперником вообще проблема: он писал по-латыни.

Чтобы сохранить свое лицо в сегодняшней Европе, мы должны быть открыты для всех народов, с которыми нам довелось вместе жить, и для европейской культуры, в которой мы должны найти свое место. Лицо мы можем сохранить, не понося инородца, а внося свой вклад в мировую сокровищницу и максимально используя то, что дают нам другие. Иначе мы затеряемся где-то на периферии. Это очевидная истина. Так откуда же берется вражда ко всем «инаким»? Почему она столь распространена в Польше?

Я скептически отношусь к статистике. Особенно к данным опросов, не затрагивающих повседневных, насущных проблем. Когда у человека спрашивают, каково его мнение, например, о евреях или украинцах, чаще всего оказывается, что у него вообще нет никакого мнения. В Польше мало кто сталкивается с евреями или украинцами. Но коли уж вопрос задан, человек старается припомнить, что ему говорила бабушка или что писали в газетах. И потом дает оценку — скорее всего, отрицательную. Но отрицательную не потому, что он лично не любит евреев или украинцев, а потому, что всегда гораздо легче услышать голоса ненависти, чем призыв к терпимости. Ведь ненависть по своей природе криклива, а терпимость и даже симпатия — преимущественно немногословны. Особенно отчетливо слышен крик ненависти, нетерпимости, враждебности, когда он звучит на общественных форумах, когда на крике построены речи политиков, проповеди клерикалов. Слова «мы, поляки» часто употребляются вовсе не затем, чтобы подчеркнуть нашу общность, — нет, нам напоминают, что среди нас есть «другие», а следовательно, «чужие», «враги», люди, не заслуживающие доверия. В политическом контексте о «поляках» у нас говорится тогда, когда кого-нибудь хотят представить в дурном свете — как якобы отличающегося от «настоящих» поляков. Это инструмент политической борьбы, дискриминации, дискредитирования инакомыслящих. Некий деятель «Солидарности» с обанкротившегося предприятия соизволил, например, во время проповеди в костеле заявить, что «чужие» добрались до власти на горбу рабочих, — а говорил он так о людях, которые, в отличие от него, 20 лет назад, когда у коммунистов еще очень крепки были зубы, самоотверженно помогали преследуемым властями рабочим Радома и «Урсуса».

Может быть, следует оставлять эти слова без внимания? Пропускать мимо ушей всю эту чушь? Но я знаю цену словам. При определенных обстоятельствах они кое-кого толкают к действиям. Из искры слова всегда может разгореться пламя физической агрессии. И в Польше такое случалось. Не только в Млаве, а, к примеру, в Пшемысле, когда во время фестиваля украинской молодежи была сделана попытка поджечь дом, в котором разместили украинских детей. Если бы Господь Бог не послал внезапно ливень, погасивший зажигательные бомбы, не миновать бы страшного несчастья. Я думаю прежде всего о спавших в том доме украинских детях — многие могли быть искалечены, некоторые могли погибнуть. Но я думаю и о других детях, которым, быть может, пришлось бы за это дорого заплатить. Ведь Пшемысль — как бы зеркальное отображение Львова. И стоит задуматься: если б в Пшемысле в разведенном руками поляков пожаре сгорели украинские дети, не нашлось ли бы на Украине кого-то, кто бы вздумал отомстить, убив сколько-то польских детей, живущих, например, во Львове?

Я не утверждаю, что такое непременно должно было случиться, что во Львове в отместку подожгли бы польских детей. Возможно, и нет. Но если уж пламя ненависти вспыхнет, потом много лет никакими, даже самыми убедительными аргументами не охладить умы потерпевших. Родные убитых, избитых, обиженных никогда не забудут о том, что случилось, и не скоро остынут настолько, чтобы отказаться от мести.

Хотя агрессивный крик громок и слышен повсюду, хотя словесные взрывы ненависти происходят все чаще и чаще, физическая агрессия на политической почве в Польше, к счастью, явление исключительное. У нас нет террористов, как во Франции или в Америке, у нас нет сильного крайне националистического подполья, как в Германии, но у нас нет и больших скоплений национальных меньшинств. Тем не менее в нашей практически однородной по расовому составу стране сейчас есть опереточные расисты. Есть боевые отряды скинов, которые преследуют темнокожих студентов — арабов, негров, индусов. Ничем, кроме как величайшей глупостью, этого объяснить нельзя.

Во Вроцлаве темнокожие студенты устроили демонстрацию в знак солидарности с какими-то африканскими страдальцами. Среди них было несколько польских студентов. Скины на них набросились. Но силы оказались неравными, скинам здорово досталось. Полиция вынуждена была вступиться за инициаторов драки.

Это тоже типично для нынешней ситуации. Поскольку государство не способно гарантировать своим гражданам безопасность, люди защищаются сами. Отсюда и такие случаи, как в Радомско, где в драке погиб один из нападающих. В результате двенадцать парней, оборонявшихся от скинов, около года сидят за решеткой. Убитый скин — девятнадцатая жертва политического насилия.

Каждого из них убил конкретный человек. Кто-то кого-то ударил ножом, кто-то нанес удар бейсбольной битой, кто-то пинал свою жертву подкованными ботинками. Полиция и прокуратура ищут непосредственных виновников. Но рядом с ними на скамье подсудимых должны оказаться люди, которые так или иначе подтолкнули их к убийству. И не только те, кто проповедует культ политического насилия и раздает палки. Но и те, кто сеет семена неудовлетворенности и ненависти, и те, кто внедряет агрессию в общественную жизнь.

На этой длинной скамье подсудимых должны сидеть не только политики, но и журналисты, редакторы, публицисты и репортеры, стараниями которых польские средства массовой информации обрушивают на наши головы угнетающе мощный поток необоснованных обвинений, клеветы, агрессивных нападок. Массмедиа своими абсурдными воплями усугубляют недовольство и разочарование стариков. Однодневная сенсация увеличивает количество телезрителей и читателей газет, но это выгодно только владельцам средств массовой информации. Адресатам же достается лишь ощущение непричастности к решению собственных проблем, невозможности оказывать влияние на государство и на свою судьбу.

Говорят, что бытие определяет сознание. Но это еще не вся правда. Сознание определяют также и слова. А средствам массовой информации — в особенности польским — нравятся слова жесткие, сильные и простые. Например, слово «афера». В прессе часто употребляют это однозначно ассоциирующееся с истекшим периодом слово. «Афера» — значит, кто-то украл у государства деньги. Поэтому когда в прессе пишут об алкогольной афере и когда люди читают, что за алкогольную аферу Лешек Бальцерович предстанет перед Государственным трибуналом, никто не сомневается, что Бальцерович украл государственные деньги. На самом же деле суть так называемой «алкогольной аферы» в следующем: еще при правительстве Мечислава Раковского была отменена государственная монополия на внешнюю торговлю, в том числе и на торговлю спиртным. Тут же в Польшу рекой хлынула водка. Правительство Мазовецкого, которому страна досталась в состоянии полной разрухи — пустые полки, бездействующие фабрики и заводы, чудовищная инфляция — и в котором я был министром труда, разобралось в ситуации слишком поздно. Правда, первое решение по этому поводу оно приняло уже через месяц после начала своей деятельности, но введенные ограничения не коснулись таможенных складов. Между тем часть складов была перекуплена, и оттуда продолжали вытекать гектолитры импортной водки. Чтобы положить этому конец, следовало издать специальное постановление. Однако прежде надо было убедиться, что такой бизнес процветает. А на это ушло некоторое время. Возможно, излишне долгое, но нельзя забывать, что в Польше 1989 года почти все развалилось и только начинало возрождаться. В том числе — в значительной степени — и государственный аппарат.

Теперь, когда пресса или телевидение напоминают об алкогольной афере, я слышу на встречах с людьми: «Пускай Бальцерович отчитается за те деньги, которые украл!» Я спрашиваю: «А какие деньги украл Бальцерович?» — «Ну, от алкогольной аферы». И называются астрономические суммы.

Эта афера вместе со многими другими накрепко засела в польских умах. Она неразрывно связана с именем Лешека Бальцеровича, человека кристальной честности. «Утечка» сведений об алкогольной афере выгодна его политическим противникам. Их обвинения подхватывают журналисты, жаждущие сенсаций или просто поверхностно излагающие суть политических распрей. А во многих людей это вселяет тягостную, хотя и совершенно необоснованную уверенность в том, что Польшей с момента обретения долгожданной независимости правят циничные аферисты, подтирающиеся патриотическими лозунгами и поспешно набивающие карманы общественными деньгами. Хуже того: все эти «аферисты» (ибо Бальцерович — лишь один из множества громогласно и абсолютно несправедливо обвиняемых польских политиков) пребывают безнаказанными, сохраняют свои посты, остаются в политике, продолжают играть важную роль. Никто их не покарал, никто не заставил их отчитаться.

«Ну хорошо, — начинают размышлять люди, — так кому все-таки принадлежит это якобы независимое государство? Ведь не мне же — лишенному тех прав, которые я считаю наиважнейшими: права на получение от государства квартиры, права на труд, права на пристойное медицинское обслуживание? А раз мы вновь обрели Польшу, но сейчас она нам не принадлежит, значит, ее кто-то украл».

Так или примерно так рассуждают многие. По правде говоря, таков смысл большей части cамых острых вопросов, задаваемых мне на каждой встрече. «Польша должна была стать нашей. А чья она сейчас?»

Итак, кто же украл у нас Польшу?

Разумеется, чуть ли не у каждого, кто задает этот вопрос, есть готовый ответ. Почти каждый имеет устоявшееся мнение. И не только простые люди, которые не читают газет и журналов, по телевизору смотрят исключительно сериалы и детективы, по радио слушают только музыку, а политические суждения вырабатывают на основании того, что им сказали знакомые. Подобные представления часто встречаются у людей, на первый взгляд мыслящих, интеллигентных, даже в той или иной мере интересующихся политикой.

В ночь с 12 на 13 декабря 1996 года я был на открытии фотовыставки, посвященной военному положению. Замечательные, волнующие снимки. На вернисаже — толпа людей. Слово взял один певец. Много лет назад он основательно меня достал: когда в 60-е я сидел в тюрьме, по радио все время крутили слащаво-сентиментальные песенки в его исполнении. Теперь, в 1996 году, когда уже никто не обязан его слушать, он вышел к микрофону, вероятно полагая, что имеет сообщить нам нечто умное. И сразу уцепился за высказанную Анной Богдзевич, организатором выставки, мысль: «Фотография — это память, поэтому фотоснимки нужно собирать и бережно хранить». Мудрая, прекрасная мысль. Его же «поправка» прозвучала так: «Конечно, это наша память. Но они уселись за круглый стол и нашу память продали».

В первый момент у меня появилось желание подойти к нему и спросить: «Это я украл у вас память? А что из вашего опыта вам бы хотелось запомнить? Какие нечеловеческие страдания? Какие геройские поступки?»

Возмущение «Круглым столом» весьма популярно в кругах, близких к «Солидарности». Этот священный гнев постоянно где-то проявляется. Его следы заметны на знаменах ДВП, частично ИАС, НХП, ББПР и многих других партий, групп и группок. Как правило, чем меньше человек сделал для свержения коммунистического строя, тем пронзительнее он теперь кричит, тем громче выражает свои претензии. На вопрос «почему?» отвечают по-разному. Одни говорят, что это всего лишь ход в политической борьбе, попытка переложить ответственность за все содеянное в прошлом зло на небольшую группу государственных деятелей. Другие считают, что это результат болезненной подозрительности и известной склонности необученных умов к признанию заговорщического характера истории — такая теория объясняет происходящее в мире проще и понятнее, чем сложные социодинамические выкладки.

Я полагаю, что смотреть надо глубже. Всякое массовое движение — а движение сопротивления тем более — нуждается в образцах для подражания и ищет их прежде всего в прошлом. Это характерная черта коллективной психологии: на национальной сцене мы выступаем в ролях персонажей уже когда-то игравшейся драмы. Участники Варшавского восстания ориентировались на повстанцев 1829 (Ноябрьское восстание) и 1863 (Январское восстание) годов. «Январские» повстанцы наверняка помнили о «ноябрьских». Мы, в подпольной «Солидарности», были обречены рядиться в костюмы конспиративной Армии Крайовой. У нас были девушки-связные, подпольные печатники; даже наши руководители и организаторы играли знакомые роли.

А раз так, то, говоря сейчас об эмоциональном восприятии наших тогдашних решений, нельзя отбрасывать в сторону эти исторические костюмы. Представим себе, будто в Генерал-губернаторстве давно уже нет войны, нет Освенцима, фашизм давно выдохся, нацизм отменили. Генерал-губернатор уже не Франк, а, скажем, Франковский, за спиной которого стоит по-прежнему могучая, примирившаяся с остальным миром гитлеровская Германия. Но в подполье продолжает действовать польская Армия Крайова, руководимая уже очень старым Грот-Ровецким. И вот однажды Франк-Франковский говорит Ровецкому: «Пан генерал, зачем нам убивать друг друга? Давайте с этим покончим. Соберемся в Вавеле, сядем за круглый стол и подумаем, как нам сообща добиваться демократии и независимости».

Предположим, что Грот-Ровецкий как человек разумный принял бы это предложение. Но тогда вся замечательная молодежь из АК почувствовала бы себя преданной. У меня на этот счет нет сомнений: мои друзья — участники Варшавского восстания, офицеры АК — рассказывали мне, как тяжело переживали тот факт, что руководитель восстания Бур-Коморовский при капитуляции пожал руку гитлеровскому генералу фон ден Баху, прошел рядом с ним перед строем почетного караула, а затем они вместе уехали в открытом автомобиле. Повстанцы были возмущены до глубины души. Я понимаю их возмущение и даже разделяю его, потому что знаю, что творили немцы в восставшей Варшаве, помню об Освенциме, о Пальмирах, гетто, аллее Шуха.

Мне труднее понять возмущение «Круглым столом» моих товарищей по подполью. Однако эмоциональная подоплека здесь та же самая. Разрушен комплекс прежних ценностей и идеалов. Этос борьбы до последней капли крови. Этос друга и врага. Этос мира, резко разделенного на «мы и они», где «мы» должны уничтожить «их». Этос действительности, в которой решением спора может быть только уничтожение врага или смерть. Мы просто перенесли в мирное время логику войны, навязанную историческими костюмами. Хуже того: многие из нас перенесли прежний этос в эпоху демократии.

Когда мы сегодня называем политику борьбой, когда говорим «те», «они», «вы», мы оперируем терминами спора, в котором одна сторона обязана погубить другую. Но ведь — подумать только! — в результате очень часто польское общество раскалывается пополам. Что это должно означать? Каким образом одна половина — например, сегодняшние антикоммунисты, традиционалисты, связанные с церковью, — должна уничтожить другую? Или как поляки, не столь отрицательно относящиеся к пээнэровскому прошлому, более либеральные и часто антиклерикальные, должны расправляться со своими политическими противниками? Это ведь полный абсурд. Никто в Польше всерьез не думает о физическом истреблении половины общества. А если ни сотрудничество, ни уничтожение любой из сторон в равной степени невозможны, значит, вместо того чтобы вводить демократические порядки, заботиться о благосостоянии, строить будущее страны, мы обречены растрачивать энергию в непрекращающейся войне друг с другом. «Коммуняка» и «солидарщик», например, не станут объединять свои силы для организации одной солидной фирмы и затеют борьбу, а тем временем польским рынком овладеют мощные фирмы из Германии, Франции, Италии — стран, в которых люди предпочитают кооперироваться, а не драться до полной победы. «Коммуняка» и «солидарщик» абсолютно чужды друг другу. Как в индийских кастах, где позорно даже прикоснуться к «чужому».

Почему обвинение Олексы в шпионаже немедленно поделило Польшу на тех, кто уверен, что это правда, и тех, кто уверен, что это провокация Валенсы? Хотя дело тут темное и до сих пор не прояснилось, даже несмотря на издание «Белой книги»! Почему одни так быстро и безоговорочно его осудили, а другие оправдали? Да именно потому, что в Польше ведется священная война. В этой войне — культурной, бытовой, войне скорее за прошлое, чем за будущее, — обеим сторонам требуются основания для ненависти. С течением времени эти основания становятся все более шаткими, благодаря же делу Олексы для ненависти возникают новые причины. Одни видят их в том, что «оскорбляют нашего чудесного Юзека, вождя нашего хотят коварно уничтожить». Другие — в том, что «нами управляет партия шпионов. Как они шли на поводу у Москвы, так и продолжают идти. За консервы и кофе продают нашу Польшу».

Таким образом, появилось новое, превосходное основание для польской священной войны. И оно должно стать культурным оправданием презрения и враждебности. Теперь можно говорить, что отчуждение носит не политический, не прагматический, не рациональный, а культурный характер — так же как в случае со скинами и панками. Нет точек соприкосновения. Нет общего дела. Нет ни одной проблемы, которую можно было бы решить сообща. А если кто-то пытается вопреки расколу что-то сделать, по стране расползается слух, будто это великий позор.

Того из представителей прежней оппозиции, кто в Сейме проголосует вместе с членами ПСД, немедленно заклеймят: он голосовал с «коммуняками». Того из членов ПСД, кто проголосует вместе с нами, обвинят в том, что он перешел в лагерь «мракобесов» или выслуживается перед «солидарщиками». Немедленно посыплются обвинения в «поправении», в лицемерии, в отказе от пээнэровских корней. Все это — проявления культурного отчуждения, эмоционального апартеида, кастовой ментальности. Да, мы живем в кастовом обществе, в котором «коммуняка» должен поддерживать «коммуняку», а «солидарщик» — «солидарщика». В соответствии с кастовым законом от меня ждут, что я поддержу глупого «солидарщика» против умного «коммуняки», а от Квасьневского — что он поддержит глупого «коммуняку» против умного «солидарщика». И не важно, кто в данном споре прав, у кого более весомые аргументы, кто может лучше послужить общему делу. Важна этикетка, прошлые деяния, личный выбор, сделанный 10, 20, 30 лет назад.

Такое идеологически-историческое деление — подобно делению по этническому или религиозному признаку, делению на власть имущих и прочих — заслоняет истинное положение вещей. А реально в Польше существуют иные линии раздела. Главный барьер отделяет тех, кто каким-то образом нашел для себя место в новой системе, от тех, кто его не нашел, а новых порядков не понимает и не одобряет: иногда у них есть работа, но зачастую скверная, хуже предыдущей, и им непонятно, что происходит в Польше, в чем суть новой системы. Между этими двумя группами возникло настоящее культурное отчуждение. Вторые считают первых космополитами, барчуками, ворами: если кто-то разбогател — значит, крал. Первые же считают вторых глупцами, неучами, пьянью.

Однако, если рассматривать картину в целом, выяснится: и среди тех, и среди других очень многие полагают, что у них украли Польшу. И несется по стране этот дикий крик: «Воры! Воры! Воры!» Из-за него люди глохнут и слепнут. А слепые и глухие не в состоянии ни рационально мыслить, ни сделать правильный выбор — они даже не могут порадоваться собственному успеху, поскольку не могут ни увидеть его, ни о нем услышать. Следовательно, нужно до победного искать ответ на главный вопрос: кто украл Польшу?

Может быть, кто-то и вправду украл?

А если так, кто украл и что именно?

А может, на самом деле у нас этой Польши и не было?

Перевод с польского Ксении Старосельской

Фотография: Яцек Куронь, 1993 / Andrzej Marzec / East News