ОУ приводит (с небольшими сокращениями) предисловие к книге британского историка Эрика Хобсбаума (1917–2012) «Эпоха крайностей: короткий двадцатый век» (1994), посвященной новейшей истории, сформированной Первой мировой войной и ее последствиями.

I.

28 июня 1992 года президент Франции Миттеран совершил внезапную незапланированную поездку в Сараево, в то время находившееся в эпицентре балканской войны, которой суждено было унести к концу этого года многие тысячи человеческих жизней. Цель его визита заключалась в том, чтобы напомнить мировой общественности о серьезности боснийского кризиса. Естественно, присутствие известного, немолодого и явно болезненного государственного деятеля под огнем артиллерии и стрелкового оружия вызвало много высказываний и выражений восхищения. Однако один аспект этого поступка Миттерана фактически не вызвал никаких комментариев, хотя он безусловно являлся очень важным: его дата. Почему президент Франции выбрал для своего визита именно этот день? Потому что 28 июня было годовщиной убийства в 1914 году в Сараеве эрцгерцога Австро-Венгрии Франца Фердинанда, через считанные недели приведшего к началу Первой мировой войны. Каждому образованному европейцу, ровеснику Миттерана, была очевидна связь между датой и местом — намек на историческую катастрофу, ускоренную политическим просчетом. Можно ли было лучше подчеркнуть потенциальный подтекст боснийского кризиса? Однако почти никто не придал значения этой аллюзии, за исключением нескольких профессиональных историков и старожилов. Историческая память коротка.

Разрушение прошлого или, скорее, социальных механизмов, связывающих современный опыт с опытом предыдущих поколений, — одно из самых типичных и тягостных явлений конца двадцатого века. Большинство молодых мужчин и женщин в конце этого века выросли в среде, в которой отсутствовала связь с историческим прошлым. Это делает профессию историка, обязывающую помнить то, что забывают другие, более необходимой в конце второго тысячелетия, чем когда-либо раньше. Однако именно по этой причине историки должны быть больше, чем простыми летописцами, хроникерами и составителями, хотя это также является их необходимой обязанностью. В 1989 году всем правительствам земного шара, и в особенности всем мини¬стерствам иностранных дел, очень помогла бы конференция на тему мирного урегулирования после двух мировых войн, о котором большинство из них явно забыло.

Однако цель этой книги — не рассказ об истории «короткого двадцатого века» (периода с 1914 года по 1991 год). Я хочу понять и объяснить, почему история повернула именно в том, а не в другом направлении, и проследить связь между событиями. Для каждого моего ровесника, пережившего весь «короткий двадцатый век» или большую его часть, это интересно и с автобиографической точки зрения. Ведь мы ведем речь в расширенном (и уточненном) виде о собственном опыте и собственных воспоминаниях. Мы говорим как люди, которые, каждый по-своему, в определенном месте и в определенное время были вовлечены в его историю, как актеры в пьесе (какой бы незначительной ни была наша роль) и как очевидцы. Наши взгляды на это столетие сформировались под влиянием его ключевых событий. Мы — часть этого столетия. Оно — часть нас. Об этом не следует забывать читателям, принадлежащим к другой эпохе, например студентам, поступающим в университеты, для которых даже вьетнамская война является доисторическим событием.

Для историков моего поколения прошлое составляет неотъемлемую часть не только потому, что мы принадлежим к той генерации, когда улицы и общественные места все еще называли в честь общественных деятелей и событий (станция Вильсона в довоенной Праге, станция метро «Сталинград» в Париже), когда мирные договоры все еще подписывались, вследствие чего имели названия (Версальский договор), и военные мемориалы напоминали о вчерашнем дне, но и потому, что общественные события вкраплены в структуру нашей жизни. Они являются не только опознавательными знаками нашей личной истории, но и тем, что формирует общественную и частную жизнь. Для автора этих строк 30 января 1933 года — не просто дата назначения Гитлера рейхсканцлером Германии. Это зимний полдень в Берлине, когда пятнадцатилетний подросток и его младшая сестра возвращались домой из школы и где-то по дороге увидели газетный заголовок, сообщавший об этом событии. Его буквы до сих пор стоят у меня перед глазами. Однако прошлое является частью настоящего не только для престарелых историков. На огромных пространствах земного шара каждый, достигший определенного возраста, независимо от своего образования и жизненного пути, прошел через одни и те же главные испытания. Все они коснулись нас в той или иной степени. Мир, начавший трещать по всем швам в конце 1980-х годов, сформировался под влиянием революции 1917 года в России. На всех нас лежит ее отпечаток, поскольку мы привыкли думать о современной промышленной экономике в терминах бинарной оппозиции «капитализм» и «социализм» — как об альтернативах, исключающих одна другую. Термин «социалистическая» отождествляется с экономикой, организованной по образцу СССР, «капиталистическая» — со всей остальной экономикой. Сейчас становится ясно, что это разделение являлось произвольным и до некоторой степени искусственным и понять его можно только в определенном историческом контексте.

Однако даже когда я пишу эти строки, не так просто представить себе, хотя бы ретроспективно, другие принципы классификации, более реалистичные, чем те, благодаря которым США, Япония, Швеция, Бразилия, Федеративная Республика Германия и Южная Корея были занесены в одну категорию, а государственные экономики и системы советского региона, разрушившиеся после 1980-х годов, — в тот же разряд, что и экономики Восточной и Юго-Западной Азии, которые явно не были подорваны. В мире, пережившем конец советской эпохи, привычки и представления тем не менее сформировались под влиянием тех, кто победил во Второй мировой войне. Те же, кто оказался побежденным или связан с ними, не только принуждены были молчать, но и фактически оказались вычеркнуты из истории и интеллектуальной жизни, оставшись лишь в роли врага в мировом нравственном сражении добра против зла (именно это может произойти с теми, кто потерпел поражение в холодной войне, хотя, скорее всего, не в таких масштабах и не на такое длительное время).

Таково одно из последствий эпохи религиозных войн, главной чертой которых является нетерпимость. Даже те, кто подчеркивал плюрализм своих идеологий, не считали мир достаточно вместительным для долговременного сосуществования с соперни¬чающими светскими религиями. Религиозные и идеологические конфронтации, характерные для двадцатого столетия, выстроили баррикады на пути историка, главная задача которого состоит не в том, чтобы судить, а в том, чтобы понять даже то, что трудно постичь умом. Однако на пути этого понимания стоят не только наши страстные убеждения, но и исторический опыт, который их сформировал. Первые легче преодолеть, поскольку известное французское выражение «Tout comprendre с’est tout pardonner» («Понять — значит простить») верно далеко не всегда. Понять эпоху нацизма в истории Германии и соотнести ее с историческим контекстом не означает забыть о геноциде. Во всяком случае, тот, кто жил в этот необычный век, вряд ли сможет воздержаться от его оценки. Однако гораздо труднее его понять.

II.

Как нам постичь смысл «короткого двадцатого века», т.е. периода с начала Первой мировой войны до развала Советского Союза, который, как мы можем видеть в ретроспективе, образует единую историческую эпоху, теперь подошедшую к концу? Мы не знаем, что придет вслед за ним и каким станет третье тысячелетие, хотя можем определенно сказать, что оно будет форми¬роваться под влиянием двадцатого века. Однако нет серьезных сомнений в том, что в конце 1980-x и начале 1990-х годов закончилась одна эпоха в мировой истории и началась другая. Это очень важно для современных историков, поскольку, хотя они могут строить предположения о будущем в свете своего понимания прошлого, их занятие совсем не похоже на работу букмекеров на скачках. Единственные скачки, на анализ которых они могут претендовать, уже выиграны или проиграны. Во всяком случае, достижения предсказателей за последние тридцать или сорок лет независимо от их профессиональной квалификации были столь ничтожны, что лишь правительства и институты экономических исследований все еще верят им или говорят, что верят. Возможно, со времен Второй мировой войны эти достижения стали еще меньше. В этой книге «короткий двадцатый век» по своей структуре напоминает триптих или исторический «сандвич». За «эпохой катастроф», длившейся с 1914 года до окончания Второй мировой войны, последовал тридцатилетний период беспрецедентного экономического роста и социальных преобразований, который, возможно, изменил человеческое общество более кардинально, чем любой другой сравнимый по протяженности период. В ретроспективе его можно рассматривать как некую разновидность золотого века. Именно таким он и казался сразу же после своего окончания в начале 1970-х годов. В последние десятилетия двадцатого столетия началась новая эпоха распада, неуверенности и кризисов, а для обширных частей земного шара, таких как Африка, бывший СССР и бывшие социалистические страны Европы, — эпоха катастроф. После того как на смену 1980-м годам пришли 1990-e, настроения тех, кто раздумывал о прошлом и будущем двадцатого столетия, можно было охарактеризовать как упаднические. В 1990-е годы стало казаться, что «короткий двадцатый век» двигался через недолгий период «золотой эпохи» по дороге от одного кризиса к другому в неизвестное и сомнительное, хотя и не обязательно апокалиптическое будущее. Что же до метафизических рассуждений о «конце истории», историки могут предсказать точно: будущее наступит. Единственным совершенно точным общим правилом в истории является то, что, пока существует человечество, она будет продолжаться.

Соответствующим образом построено и содержание этой книги. Она начинается с Первой мировой воины, ознаменовавшей крушение западной цивилизации девятнадцатого века. Экономика этой цивилизации была капиталистической, конституционные и правовые структуры — либеральными, облик ее основного класса — буржуазным, успехи в науке, образовании, материаль¬ном и нравственном прогрессе — выдающимися. Она являлась европоцентрической, поскольку именно Европа была колыбелью революций в науке, искусстве, политике и промышленности, ее экономика проникла в большинство стран земного шара, а солдаты завоевали и поработили их; ее население (включая широкий и все увеличивающийся поток европейских эмигрантов и их потомков) росло, достигнув наконец трети человечества, а ее главные государства образовали мировую политическую систему.

Период с начала Первой мировой войны до окончания Второй мировой войны стал для этого общества «эпохой катастроф». На протяжении сорока лет оно переживало одно бедствие за другим. Бывали времена, когда даже трезвые консерваторы не надеялись на его выживание. Оно было расшатано двумя мировыми войнами, за каждой из которых следовали волны мировых восстаний и революций, приведшие к власти систему, претендовавшую на то, чтобы стать исторически неизбежной альтернативой буржуазному и капиталистическому обществу. Сначала эта система воцарилась на одной шестой части земного шара, а после Второй мировой войны охватила треть мирового населения. Огромные колониальные владения, созданные до «эпохи империи» и во время нее, расшатались и рассыпались в пыль. Вся история современного империализма, столь прочного и уверенного в себе в день смерти королевы Великобритании Виктории, длилась не больше человеческой жизни, например жизни Уинстона Черчилля (1874–1965).

Более того, беспрецедентный мировой экономический кризис поставил на колени даже самые развитые капиталистические экономики и, казалось, разрушил созданную единую универсальную мировую экономику — выдающееся достижение либерального капитализма девятнадцатого века. Даже США, которых обошли стороной войны и революции, казалось, были близки к краху. Во время упадка экономики фактически исчезли институты либеральной демократии, что происходило с 1917 по 1942 год почти повсеместно, кроме окраин Европы и некоторых частей Северной Америки и Тихоокеанского бассейна, по мере наступления фашизма и его сателлитных авторитарных движений и режимов.

Демократию спас только временный и странный союз между либеральным капитализмом и коммунизмом для защиты от претендовавшего на мировое господство фашизма, поскольку победа над гитлеровской Германией была, несомненно, одержана Красной армией, которая только и могла это сделать. Во многих отношениях время возникновения союза капитализма и коммунизма против фашизма (в основном 1930-е и 1940-е годы) является доминантой истории двадцатого века и ее ключевым моментом. Это было время исторического парадокса в отношениях капитализма и коммунизма, находившихся в течение большей части двадцатого века (за исключением краткого периода антифашизма) в состоянии непримиримого антагонизма. Победа Советского Союза над Гитлером стала победой режима, установленного Октябрьской революцией, что продемонстрировало сравнение экономики царской России во время Первой мировой войны и советской экономики во время Второй мировой войны. Без этой победы западный мир сегодня, возможно, состоял бы (за пределами США) из различных вариаций на авторитарные и фашистские темы, а не из набора либерально-парламентских государств. Один из парадоксов этого странного века заключается в том, что главным долгосрочным результатом Октябрьской революции, цель которой состояла в мировом свержении капитализма, стало его спасение как в военное, так и в мирное время, т. е. сообщение ему стимула — страха, спо¬собствовавшего его самореформированию после Второй мировой войны, а также обогащение капиталистической экономики методиками экономического планирования, содействовавшими ее преобразованию.

Однако с большим трудом пережив тройное испытание депрессией, фашизмом и войной, либеральный капитализм очутился перед лицом мирового наступления революции, которая теперь могла объединиться вокруг СССР, в результате Второй мировой войны ставшего сверхдержавой.

В отличие от «долгого девятнадцатого века», периода почти непрерывного материального, интеллектуального и нравственного прогресса, т.е. улучшения условий жизни цивилизованного общества, с 1914 года наблюдалось явное снижение уровня жизни, в то время считавшегося нормой для средних классов развитых стран и все шире распространявшегося в более отсталые регионы и менее образованные слои населения.

И все-таки, как мы теперь можем видеть в ретроспективе, причина успеха мирового наступления социализма на капитализм заключалась в слабости последнего. Если бы не произошло крушения буржуазного общества девятнадцатого века во время «эпохи катастроф», то не произошла бы Октябрьская революция и не возник бы СССР. Экономическая система (названная социалистической), состряпанная наскоро на руинах аграрной евразийской громады бывшей Российской империи, нигде в мире не рассматривалась в качестве реальной глобальной альтернативы капиталистической экономике (да и сама не считала себя таковой). Только Великая депрессия 1930-х годов заставила считаться с этой системой, ставшей защитой от фашизма, благодаря ко¬торому СССР стал необходимым орудием поражения Гитлера и как следствие — одной из двух сверхдержав, противостояние которых являлось мировым доминирующим фактором всю вторую половину «короткого двадцатого века», при этом (как мы теперь можем понять) во многих отношениях стабилизируя его политическую структуру. Если бы либеральный капитализм не сдал своих позиций, СССР в середине двадцатого века в течение полутора десятилетий не стоял бы во главе социалистического лагеря, захватившего треть человечества, причем какое-то время даже казалось, что социалистическая экономика может обогнать в своем развитии капиталистическую. Как и почему капитализм после Второй мировой войны, ко всеобщему и своему удивлению, стал развиваться ускоренными темпами, вступив в беспрецедентную и, возможно, аномальную «золотую эпоху» 1947–1973 годов, вероятно, является основным вопросом, стоящим перед историками двадцатого века, по которому до сих пор нет согласия. Я тоже не претендую на истину в последней инстанции. Может быть, более глубокий анализ должен подождать до того времени, когда в ретроспективе «длинный цикл» второй половины двадцатого века можно будет увидеть полностью. Однако, хотя мы сейчас и можем дать в целом оценку «золотой эпохе», кризисные десятилетия, которые мир пережил после нее, еще не закончились (по крайней мере, ко времени написания этих строк). Но о чем уже можно говорить с большой уверенностью, так это о необычайных масштабах и последствиях экономических, социальных и культурных преобразований — наиболее быстрых и фундаментальных в известной нам истории человечества. Различные аспекты этого явления обсуждаются во второй половине книги. Историки двадцатого века, глядя на него из третьего тысячелетия, возможно, сочтут влияние этого периода на историю двадцатого века решающим, поскольку изменения в человеческой жизни, которые он принес с собой во всем мире, были столь же глубоки, сколь и необратимы и продолжаются до сих пор. Журналисты и авторы философских эссе, решившие, что вместе с крушением империи Советов история закончилась, ошибались. Более верно говорить о том, что в третьей четверти двадцатого века закончился семи- или восьмитысячелетний период человеческой истории, начавшийся с изобретения сельского хозяйства в каменном веке, хотя бы только потому, что закончилась долгая эпоха, в которой подавляющее большинство человечества жило сельским хозяйством и скотоводством. По сравнению с нею история противостояния капитализма и социализма, как мне кажется, будет иметь более ограниченный исторический интерес, сравнимый с религиозными войнами шестнадцатого и семнадцатого веков и крестовыми походами. Для тех, кто жил в любой период «короткого двадцатого века», эта эпоха, естественно, занимает важное место, так же как и в этой книге, поскольку она написана историком двадцатого века для читателей начала двадцать первого века. Детально рассмотрены социальные революции, холодная война, природа, границы, фатальные ошибки «реального социализма» и его крах. Тем не менее важно помнить, что значительное и долговременное влияние режимов, порожденных Октябрьской революцией, стало мощным катализатором модернизации отсталых аграрных стран. Случилось так, что главные достижения социализма совпали с «золотой эпохой» капитализма. Нет смысла углубляться в вопрос о том, насколько эффективны или даже насколько осознанно организованы были альтернативные стратегии, нацеленные на то, чтобы похоронить мир наших предков. Как мы увидим, до начала 1960-х годов достижения этих двух систем казались одинаковыми, что после разрушения Советского Союза выглядит абсурдно. Вспомним, что британский премьер-министр в разговоре с американским президентом в то время называл СССР государством, «работоспособная экономика которого <…> вскоре превзойдет капиталистическую на пути к материальному процветанию». Однако следует лишь заметить, что в 1960-e годы социалистическая Болгария и несоциалистический Эквадор имели больше общего, чем каждая из этих стран имела с Болгарией и Эквадором образца 1939 года.

Крах советского социализма и его огромные и все еще не в полной мере осмысленные, но в основном негативные последствия стали самым сенсационным явлением кризисных десятилетий, последовавших за «золотой эпохой». К тому же им суждено было стать десятилетиями мирового кризиса. Этот кризис в различной степени и различным образом повлиял на государства земного шара, причем он коснулся всех стран, независимо от их политических, социальных и экономических систем, поскольку в «золотую эпоху» впервые в истории была создана единая, все более интегрированная универсальная мировая экономика, во многих случаях пересекающая границы государств, т.е. транснациональная экономика, проникавшая все больше через барьеры государственных идеологий. В результате были подорваны признанные институциональные устои всех режимов и систем. Вначале трудности, возникшие в 1970-e годы, рассматривались лишь как временная пауза в «большом скачке» мировой экономики, и страны всех экономических и политических типов и моделей искали временные решения. Но постепенно становилось все более ясно, что наступила эпоха долговременных трудностей, и капиталистические страны стали пытаться найти радикальные решения, зачастую следуя курсу теологов неограниченного свободного рынка, отвергавших политику, так хорошо служившую мировой экономике в «золотую эпоху», но теперь, казалось, терпевшую неудачу. Однако последователи принципа неограниченной свободы предпринимательства были не более удачливы, чем все остальные. В 1980-е и начале 1990-x годов капиталистический мир вновь зашатался под бременем тех же трудностей, которые возникли в годы между Первой и Второй мировыми войнами и, казалось, были устранены в период «золотой эпохи»: массовой безработицы, резких экономических спадов, извечного противостояния нищих и богачей, ограниченных государственных доходов и неограниченных расходов. Социалистические страны с их ослабевшей и ставшей уязвимой экономикой оказались так же и даже более ради¬кально оторваны от своего прошлого и, как мы знаем, устремились к распаду. Этот распад можно считать вехой окончания «короткого двадцатого века», так же как Первую мировую войну можно считать вехой его начала. На этой стадии моя история завершается.

Она завершается (как должна завершаться любая книга, законченная в начале 1990-х годов) взглядом в неизвестное. Распад одной части мира выявил нездоровье всех остальных. После того как 1980-e годы сменились 1990-ми, стало очевидно, что мировой кризис стал всеобщим не только в экономике, но и в политике. Крушение коммунистических режимов от полуострова Истрии до Владивостока не только породило огромную зону политической нестабильности, хаоса и гражданских войн, но и разрушило систему, стабилизировавшую международные отношения в течение сорока лет. Оно также выявило ненадежность тех внутренних политических систем, которые в существенной степени опирались на эту стабильность. Экономическая нестабильность подрывала политические основы либеральной демократии, парламентской и президентской, так хорошо функционировавшие в развитых капиталистических странах после Второй мировой войны. Она также подрывала и все политические системы третьего мира. Базовые политические единицы — территориальные, суверенные и независимые государства-нации, включая самые старые и стабильные, — оказались разорванными на части силами наднациональной и транснациональной экономики, а также давлением со стороны желающих отделиться регионов и этнических групп. Некоторые из них (такова ирония истории) требовали для себя устаревшего и нереального статуса карликовых суверенных государств-наций. Будущее политики оставалось туманным, однако ее кризис в конце «короткого двадцатого века» был очевиден.

Еще более очевидным, чем кризис мировой экономики и мировой политики, явился социальный и нравственный кризис — следствие происходивших с 1950-х годов изменений в жизни людей,— который также нашел широкое, хотя и неоднородное распространение во время кризисных десятилетий. Это был кризис убеждений и представлений, на которых строилось современное общество после того, как в начале девятнадцатого века модернизаторы выиграли свое знаменитое сражение против ретроградов, — кризис рационалистических и гуманистических исходных посылок, разделяемых и либеральным капитализмом, и коммунизмом. Эти общие исходные посылки сделали возможным короткий, но плодотворный союз этих противоборствующих систем против фашизма, отвергавшего идеи гуманизма. Консервативный немецкий обозреватель Михаэль Штюрмер справедливо заметил в 1993 году, что предметом разногласий являлись убеждения Запада и Востока:

«Существует странный параллелизм между Западом и Востоком. На Востоке государственная доктрина настаивала на том, что человечество является хозяином своей судьбы. Однако даже мы верили в менее официальную и менее экстремальную версию того же самого лозунга: человечество находится на пути к тому, чтобы стать хозяином своей судьбы. Притязание на всемогущество полностью исчезло на Востоке и лишь отчасти у нас, однако кораблекрушение потерпели обе стороны».

Парадоксально, что эпоха, единственной целью которой, основанной на беспрецедентных достижениях науки и техники, являлась помощь человечеству, закончилась отрицанием идей гуманности значительной частью общества, включая тех, кого считали западными мыслителями. Однако нравственный кризис состоял не только в отрицании исходных посылок современной цивилизации, но также в разрушении исторически сложившихся структур построения человеческих отношений, унаследованных современным обществом от доиндустриального и докапиталистического общества, которые, как мы теперь можем видеть, создали условия для развития первого. Это был кризис не какой-то одной формы организации общества, но кризис всех ее форм. Странные призывы к возрождению «общинного духа» были голосами не нашедших себя и не думающих о будущем поколений. Они звучали в период, когда подобные слова, потеряв свое традиционное значение, стали пустыми фразами.

По выражению поэта Т.С. Элиота, «так мир кончается — не взрывом, а нытьем». «Короткий двадцатый век» закончился и тем, и другим.

III.

Что общего имел мир образца 1990-х годов с миром образца 1914 года? Его население составляло пять или шесть миллиардов человек, примерно в три раза больше, чем накануне Первой мировой войны, несмотря на то что во время «короткого двадцатого века» больше людей, чем когда-либо раньше в истории, было послано на смерть в результате решений, принимавшихся другими людьми. Недавние подсчеты «мегасмертей» в двадцатом веке дали цифру в 187 миллионов, что составляет более одной десятой всего населения земного шара в 1900 году. Большинство людей 1990-х были более высокими и здоровыми, чем их родители, лучше питались и гораздо дольше жили, во что с трудом верится после катаклизмов 1980-x и 1990-х годов в Африке, Латинской Америке и бывшем СССР. Мир стал несравнимо богаче, чем когда-либо раньше, по своим возможностям производства товаров и услуг и по их бесконечному разнообразию. Иначе просто не удалось бы поддерживать население в несколько раз большее, чем когда-либо раньше в мировой истории. Большинство людей до начала 1980-х годов жили лучше своих родителей, а в развитых странах даже лучше, чем они когда-либо могли мечтать. В течение нескольких десятилетий в середине двадцатого века казалось даже, что в наиболее богатых странах найдены способы распределения по крайней мере некоторой части этого огромного богатства среди рабочих с определенной степенью справедливости, однако в конце двадцатого века неравенство вновь одержало верх. Оно также широко распространилось в бывших социалистических странах, где раньше все были более или менее равны в своей бедности. Человечество стало гораздо более образованным, чем в 1914 году. Фактически впервые в истории большинство человеческих существ можно было назвать грамотными, по крайней мере в официальной статистике, хотя значение этого достижения было гораздо менее ясно в конце двадцатого века, чем в 1914 году, принимая во внимание огромную и все увеличивающуюся брешь между минимумом знаний, официально считающимся грамотностью (часто граничащим с понятием «практически неграмотный»), и уровнем образованности элиты.

Мир наводнили передовые и революционные технологии, созданные на базе достижений естественных наук, которые в 1914 году можно было лишь прогнозировать. Возможно, самым ярким их результатом явилась революция на транспорте и в средствах коммуникаций, фактически победившая время и пространство. В результате обычной семье ежедневно и ежечасно стало дос¬тупно больше информации и развлечений, чем в 1914 году было доступно императорам. Люди получили возможность разговаривать друг с другом через океаны и континенты, нажав лишь несколько кнопок. В культурном отношении исчезло преимущество города перед деревней. Почему же тогда двадцатое столетие закончилось не праздником в честь этих беспрецедентных достижений, а ощущением тревоги? Почему <…> столь многие умы, склонные к анализу, смотрели на него без удовлетворения и уверенности в будущем? Не только потому, что оно являлось, без сомнения, самым кровавым столетием из всех, которые нам известны, по масштабам, частоте и длительности войн, шедших непрерывным потоком, на короткое время прекратившись лишь в 1920-е годы, а также по небывалому размаху катастроф, выпавших на долю человечества, от самых жестоких в истории случаев голода до систематического геноцида. В отличие от «долгого девятнадцатого века», периода почти непрерывного материального, интеллектуального и нравственного прогресса, т.е. улучшения условий жизни цивилизованного общества, с 1914 года наблюдалось явное снижение уровня жизни, в то время считавшегося нормой для средних классов развитых стран и все шире распространявшегося в более отсталые регионы и менее образованные слои населения. Поскольку это столетие научило и продолжает учить нас, что человеческие существа могут приспособиться к жизни в самых жестоких и теоретически невыносимых условиях, не так просто оценить масштабы (к сожалению, все увеличивающиеся) возврата к тому, что наши предки в девятнадцатом веке называли «стандартами варварства». Мы забываем, что старый революционер Фридрих Энгельс испытал ужас от взрыва бомбы, брошенной ирландскими республиканцами в Вестминстере, поскольку, как бывший солдат, он считал, что война должна вестись против военных, а не против мирных людей. Мы забываем, что погромы в царской России, бросившие вызов общественному мнению и заставившие русских евреев миллионами пересекать Атлантику с 1881 по 1914 годы, были бы почти незаметны по сравнению с современными массовыми убийствами: жертвы этих погромов исчислялись десятками, а не сотнями, не говоря уже о миллионах. Мы забываем, что некогда международная конвенция обусловливала, что военные действия «не должны начинаться без предварительного явного и недвусмысленного предупре¬ждения в форме аргументированного объявления войны или ультиматума с условным объявлением войны». Кто вспомнит, когда была последняя война, начинавшаяся с такого «явного или условного объявления войны»? Как давно какая-либо война закончилась формальным договором о мире, обсуждавшимся воюющими государствами? В ходе двадцатого века войны все больше велись против экономик и инфраструктур государств, а также против их гражданского населения. С начала Первой мировой войны число потерь среди мирного населения намного превышало военные потери во всех воюющих странах, кроме США. Многие ли вспомнят строки, смысл которых в 1914 году считался само собой разумеющимся: «Цивилизованные военные действия, как нам говорят учебники, должны ограничиваться, насколько это возможно, выведением из строя вооруженных сил противника, иначе война продолжалась бы до уничтожения одной из воюющих сторон». Совершенно обоснованно <…> в государствах Европы эта практика переросла в привычку. Мы не совсем безразличны к возрождению насилия и даже убийств в качестве нормы во время действий, предпринимаемых современными государствами во имя общественной безопасности, однако не в полной мере осознаем, сколь драматичный поворот назад оно составляет в долгой эпохе правового развития, начавшейся с первым официальным запрещением пыток в одной из западных стран в 1880-e годы и длившейся до 1914 года.

Тем не менее мир образца конца «короткого двадцатого века» нельзя сравнивать с миром образца его начала в терминах исторической бухгалтерии — «больше» или «меньше». Этот мир стал качественно иным, по крайней мере в трех отношениях.

Во-первых, он больше не был европоцентрическим, и это породило в Европе, в начале двадцатого века являвшейся признанным центром власти, богатства, интеллекта и западной цивилизации, упадок и разрушения. Число европейцев и их потомков уменьшилось с одной трети человечества до одной шестой его части, причем европейские страны, которые едва были способны воспроизводить свое население, тратили огромные усилия (за исключением США до 1990-х годов) на то, чтобы оградить себя от потока иммигрантов из бедных стран. Отрасли промышленности, которые первоначально стали развиваться в Европе, переместились в другие регионы мира. Заокеанские страны, для которых Европа некогда служила примером, обратили свои взгляды в другую сторону. Австралия, Новая Зеландия, даже омываемые двумя океанами США видели будущее в Тихоокеанском бассейне.

«Великие державы» Европы образца 1914 года исчезли, как исчез СССР, наследник царской России, или были низведены до регионального или провинциального статуса, возможно, за исключением Германии. Сама попытка создать единое наднациональное «европейское сообщество» и возродить чувство европейской самобытности, чтобы заменить им старые привязанности к историческим нациям и государствам, продемонстрировала глубину этого упадка.

Имела ли эта перемена важное значение для кого-либо, кроме историков политики? Вероятно, нет, поскольку она повлекла за собой лишь незначительные изменения в экономической, культурной и интеллектуальной конфигурации мира. Еще в 1914 году США являлись главной промышленной державой и главным инициатором, моделью и движущей силой массового производства и массовой культуры, покоривших мир в течение «короткого двадцатого века». США, несмотря на свою самобытность, были заокеанским продолжением Европы и ставили себя в один ряд со Старым Светом в рамках западной цивилизации. Независимо от своих планов на будущее США оглядывались назад из 1990-х годов на «американское столетие» как на эпоху своего расцвета и триумфа. Группа государств, индустриализация которых осуществилась в девятнадцатом веке, оставалась самым значительным средоточием богатства, экономического и научно-технического могущества на земном шаре. Здесь люди имели самый высокий из до сих пор существовавших жизненный уровень. В конце двадцатого века это с лихвой возмещало деиндустриализацию и перемещение производства на другие континенты. В этом отношении впечатление полного упадка старого европоцентрического за¬падного мира было лишь кажущимся.

Более важной явилась вторая трансформация. В период с 1914 до начала 1990-х годов земной шар превратился в единый работающий организм, каким он не был, да и не мог быть, до 1914 года. Для многих целей, особенно экономических, земной шар теперь фактически является базовой организационной единицей, а прежние структурные единицы, такие как национальные экономики, определяемые политикой территориальных государств, стали тормозом для транснациональной деятельности. Уровень, достигнутый к 1990-м годам в строительстве «глобальной деревни» (выражение, придуманное в 1960-е годы), наблюдателям середины двадцать первого столетия не покажется особенно впечатляющим; тем не менее именно благодаря этому уровню произошли преобразования не только в некоторых экономических и технических видах деятельности и научных разработках, но и в важных аспектах частной жизни, главным образом благодаря огромным достижениям на транспорте и в средствах коммуникаций. Возможно, самая поразительная отличительная черта конца двадцатого века — это конфликт между ускоряющимся процессом глобализации и неспособностью государственных учреждений и коллективного поведения человеческих существ привыкнуть к нему. Как ни странно, в своем частном поведении люди с меньшим трудом привыкали к спутниковому телевидению, электронной почте, отпускам на Сейшелах и трансокеаническим переездам.

Третья трансформация, в некоторых отношениях самая болезненная, — это разрушение старых моделей социальных взаимоотношений, а в связи с этим разрыв связей между поколениями, т.е. между прошлым и настоящим. Это особенно хороню видно на примере наиболее развитых стран западного капитализма, где ценности абсолютного асоциального индивидуализма являются преобладающими как в официальных, так и в неофициальных идеологиях, хотя те, кто их придерживается, зачастую сожалеют об их социальных последствиях. Сходные тенденции, усиленные разрушением традиционных обществ и религий, а также крушением или саморазрушением общества, наблюдались и в странах «реального социализма».

Такое общество, состоящее из сборища эгоцентричных, думающих только о своих собственных интересах индивидуалистов, которых в других условиях нельзя было бы объединить вместе, и имела всегда в виду теория капиталистической экономики. Еще с «эпохи революции» наблюдатели всех идеологических окрасок предсказывали разрушение старых социальных связей и следили за развитием этого процесса. Вспомним Коммунистический манифест: «Буржуазия <…> безжалостно разорвала разнородные феодальные связи, привязывавшие человека к своим „природным господам“, и не оставила никаких других связей между людьми, кроме голой корысти». Однако новое революционное капиталистическое общество на практике функционировало несколько иначе.

На самом деле новое общество функционировало не благодаря массовому разрушению всего того, что оно унаследовало от старого общества, а благодаря избирательному приспособлению наследия прошлого для своих нужд, Нет никакой «социологической загадки» в готовности буржуазного общества «внедрить радикальный индивидуализм в экономику и разорвать все традиционные социальные отношения в этом процессе (т.е. там, где они ему мешали), в то же время избегая „радикального экспериментаторского индивидуализма“ в культуре (а также в сфере поведения и морали)». Наиболее эффективным способом создания промышленной экономики, основанной на частном предпринимательстве, было сочетание ее с мотивациями, не имевшими ничего общего с логикой свободного рынка, например с протестантской этикой, воздержанием от немедленного вознаграждения, этикой тяжелого труда, семейным долгом и верой, но не с бунтом индивидуализма, отвергающего общественную мораль.

И все же Маркс и другие пророки разрушения старых ценностей и социальных связей были правы. Капитализм являлся долговременной и непрерывно революционизирующейся силой. По логике вещей он должен был закончиться с разрушением тех частей докапиталистического прошлого, которые считал удобными и очень важными для своего развития. Он должен был закончиться после того, как был срублен по крайней мере один сук из тех, на которые он опирался. Однако этот процесс идет уже с середины двадцатого столетия. Под влиянием небывалого экономического подъема «золотой эпохи» и последующих лет, вызвавших самые кардинальные социальные и культурные изменения в обществе со времен каменного века, этот сук начал тре¬щать и ломаться. В конце двадцатого века впервые появилась возможность увидеть, каким может стать мир, в котором прошлое, включая прошлое, перешедшее в настоящее, утратило свою роль, а прежние сухопутные и морские карты, по которым люди, поодиночке и коллективно, ориентировались на своем жизненном пути, больше не дают представления о суше, по которой мы шагаем, и о море, по которому мы плывем. Глядя на них, мы не в состоянии понять, куда может привести нас наше путешествие.

С такой ситуацией часть человечества столкнулась уже в конце двадцатого века, а большинству это предстоит в новом тысячелетии. К тому времени, возможно, станет более ясно, чем сейчас, куда мы движемся. Однако уже теперь мы можем оглянуться на путь, приведший нас сюда, что я и попытался сделать в настоящей книге. Мы не знаем, под воздействием чего будет формироваться будущее, хотя я не смог преодолеть искушения поразмышлять над некоторыми его проблемами, поскольку они возникли в период, который только что закончился. Будем надеяться, что новый мир, идущий на смену старому, окажется более справедливым и жизнеспособным. Старый век завершился не самым лучшим образом.

Фотография на обложке: Эрик Хобсбаум у себя дома. Лондон, 2007 / Purkiss Archive, East News