Статья

«Историческая память»: к вопросу о границах понятия

ОУ приводит фрагмент работы Ирины Савельевой и Андрея Полетаева «„Историческая память“: к вопросу о границах понятия».

Определение исторической памяти

До поры до времени историки вполне обходились без концепта «историческая память», хотя активно пользовались такими метафорами, как, например, «память нации», «память французов» и др. Базовым понятием для историков с XIX века было «историческое сознание», которое рассматривалось как важнейшая характеристика мировоззрения Нового времени. Но историческое сознание тоже не очень четко дефинировалось, и на протяжении XX века в социологии разрабатываются и затем заимствуются историками концепты «представления о прошлом» и «знания о прошлом». Наконец, на исходе XX века, наряду с понятиями историческое сознание, историческое знание и представления о прошлом, в исторические работы внедряется историческая память.

Проблематизации «исторической памяти» в историографии весьма способствовало вовлечение в оборот нетрадиционных источников, интерес к личным воспоминаниям, семейной истории, краеведению, многократно усиленный становлением устной истории и обеспеченный новыми способами обработки информации (звукозапись, перевод в машиночитаемую форму и т.д.). Развитие истории повседневности и микроистории создало новые возможности исторической репрезентации в рамках этих достаточно традиционных подходов. Тем не менее, с нашей точки зрения, пока большинство означенных исследований напоминает любительскую стадию развития исторического знания: тогда коллекционировали древности (предметы материальной культуры), сегодня — память (по-старому — воспоминания) обычных людей о событиях, получивших статус «исторических». Дело в том, что, во-первых, этот источник охватывает представления лишь об относительно недавнем прошлом; во-вторых, он в большинстве случаев связан с ограниченным набором событий; в-третьих, он ориентирован прежде всего на групповые представления, которые могут существенно отличаться от массовых.

В то же время комплексный анализ генезиса, структуры, социального функционирования и механизмов замещения социальных представлений, концептуальных систем и идеологических мифов, определяющих знание общества о прошлом в разные исторические эпохи и времена, остается пока еще исследовательской перспективой. Теоретические аспекты проблемы привлекают внимание историков, известных своими трудами по конкретным проблемам и периодам (Ассман, Ле Гофф, Нора, Рюзен, Эксле и др.). А если говорить о таком термине, как «историческая память», то, несмотря на значительные интеллектуальные усилия, предпринятые в этой области, речь о строгом понятии, как нам кажется, по-прежнему не идет.

В процессе внедрения этого понятия в исторические исследования, наряду со старой терминологией (воспоминание, предание, историческое сознание, идентичность, традиция, рецепция), вводятся новые специфические термины: «социальные рамки памяти», «коннективная структура культуры», «фигуры воспоминания», «горячая и холодная память» (от горячих и холодных обществ Леви-Стросса), «политика памяти», «места памяти». Заметим попутно, что последнее понятие, особенно популярное благодаря гигантскому труду П. Нора с аналогичным названием, на самом деле очень старый термин, заимствованный из индивидуальной мнемотехники («поля памяти», «дворцы памяти») и, в контексте «коллективной памяти», наделенный смыслом «пространство как образ события» (об его истории см. ниже).

В определенной степени новый конструкт «историческая память» в наши дни даже начинает подменять понятие «историческое сознание», столь привычное для рефлексий по поводу ментальности современного человека. В тех же случаях, когда от «сознания» не отказываются, возникают большие трудности с разведением этих категорий. Впрочем, с концептуализацией самой «исторической памяти» тоже не все так просто.

«Историческая память» по-разному интерпретируется отдельными авторами: как способ сохранения и трансляции прошлого в эпоху утраты традиции (отсюда — изобретение традиций и установление «мест памяти» в современном обществе), как индивидуальная память о прошлом, как часть социального запаса знания, существующая уже в примитивных обществах, как коллективная память о прошлом, если речь идет о группе, и как социальная память о прошлом, когда речь идет об обществе, как идеологизированная история, более всего связанная с возникновением государства-нации, наконец, просто как синоним исторического сознания. Разноголосица свидетельствует о том, что строгое понятие на самом деле еще не выработано, а значит, границы понятия не установлены и термин используется в разных смыслах, включая метафорические.

Немецкий историк Й. Рюзен, известный своими исследованиями в области «исторической памяти», полагает, что «историческая память выступает, с одной стороны, как ментальная способность субъектов сохранять воспоминания о пережитом опыте, который является необходимой основой для выработки исторического сознания… С другой — как результат определенных смыслообразующих операций по упорядочиванию воспоминаний, осуществляемых в ходе оформления исторического сознания путем осмысления пережитого опыта…»

Есть и другие варианты ответа. «Историческая память» трактуется как совокупность представлений о социальном прошлом, которые существуют в обществе как на массовом, так и на индивидуальном уровне, включая их когнитивный, образный и эмоциональный аспекты. В этом случае массовое знание о прошлой социальной реальности и есть содержание «исторической памяти». Или: «историческая память» представляет собой опорные пункты массового знания о прошлом, минимальный набор ключевых образов событий и личностей прошлого в устной, визуальной или текстуальной форме, которые присутствуют в активной памяти (не требуется усилий, чтобы их вспомнить).

Таким образом, появление темы «исторической памяти» в историографии, стимулировав структурирование разных уровней в формировании представлений о прошлом, одновременно усугубило понятийный беспорядок. Здесь вполне уместна аналогия с «клубком», который, как известно, в русском языке имеет противоречивые значения: аккуратно смотанные нитки (порядок) и «клубок противоречий» (беспорядок). Впрочем, если вернуться к ситуации с «исторической памятью», может быть, то, что нам видится как беспорядок, другим представляется порядком.

На самом деле наша неудовлетворенность связана не просто с нечеткой концептуализацией понятия «историческая память», неоправданным увлечением новым термином, противоречивостью формулировок и недодуманностью трактовок. Из теоретически не проработанного материала следуют интерпретации, которые либо не вполне корректно используют потенциал нового концепта, либо вообще кажутся нам непродуктивными или избыточными.

«Политика памяти»

Связь исторического знания с политической властью — старая топика, актуальная уже в древности. Тематизация этой проблемы, равно как и эмпирические формы реализации указанной связи, менялась во времени, хотя некоторые базовые принципы оставались неизменными. В древности одной из политических задач, которые ставились перед историками, было прославление нынешней власти, увековечивание памяти о ней. Не случайно в Древней Греции Клио первоначально была музой гимнической (прославляющей) поэзии и лишь затем превратилась в музу истории. Точно так же власти всегда были заинтересованы в создании «правильного» образа прошлого, будь то уничтожение сведений («памяти») о каких-то людях или событиях прошлого, или их актуализация и героизация.

Общество Нового времени, осознавшее собственную новизну и становление как модус своего бытия, особенно нуждалось в опоре на общие правила и ценности и на общее прошлое. Конструирование этого прошлого заключалось в разных практиках: в организации документальной базы, в актуализации античного и средневекового наследия, в «изобретении традиций» (термин Э. Хобсбоума), в историософских конструкциях развития человечества, в возникающих партийно-политических интерпретациях истории, в организации массового исторического образования, монументальной пропаганде и т.д.

На концептуальном уровне связь истории с политикой стала активно обсуждаться в XIX веке с акцентом на прагматическую сторону этих отношений. Например, в заключительном разделе «Очерка историки» И. Дройзен писал: «Практическое значение исторических исследований заключается в том, что они — и только они — дают государству, народу, армии и т.д. образ самого себя. Изучение истории есть основа политического воспитания и образования. Государственный деятель есть историк-практик».

Таким образом, за историей (а тем самым и историками) признавалось право (обязанность?) давать уроки, а за политиками — обязанность (право?) их брать.

В XX веке связь между историей и политикой не только не ослабла, но еще больше усилилась. А в последние десятилетия прошлого столетия возникли новые формы «политизации истории», в которых активно участвуют самые разные социальные группы. Одним из главных символов этой политизации стало выражение «историческая память» и тесно связанная с ним «политика (исторической) памяти». Заметим, что в российское общество тема «исторической памяти», в отличие от многих других, пришла с Запада с очень небольшим запозданием, что неудивительно. Наше общество в очередной раз в поисках идентичности стоит перед выбором, что помнить и что вспомнить о своем прошлом (а также что забыть) и как это сделать.

В определенной степени новый конструкт «историческая память» в наши дни даже начинает подменять понятие «историческое сознание», столь привычное для рефлексий по поводу ментальности современного человека.

Еще раз подчеркнем, что термин «историческая память» является скорее своеобразным клише, а по сути речь идет о социальных (групповых и массовых) представлениях о прошлом. В последние десятилетия «историческая память» стала рассматриваться, наряду с традицией и политизированными версиями истории, в качестве фактора, обеспечивающего идентификацию политических, этнических, национальных, конфессиональных и статусных групп, формирующегося у них чувства общности и достоинства. Иногда можно встретить допущение, что «историческая память» в какой-то мере восстанавливает необходимую для социума связь с прошлым, которую обеспечивала традиция, потому что в сегодняшнем динамичном обществе даже «изобретенная», т.е. определяемая нуждами настоящего традиция перестает работать, ей на смену приходит социально детерминированная «историческая память», аисторичная в еще большей степени, чем традиция.

Для формирования «исторической памяти» (социальных представлений) существенной является задача научиться у прошлого, опереться на прошлое, оправдаться или самоутвердиться с помощью прошлого. Рассматривая образы ключевых для общества событий и исторических личностей как «места памяти», которые локализуются, с одной стороны, на хронологической оси, а с другой — в пространственных объектах и общественных действах (коммеморациях), историки могут в совершенно новом ракурсе репрезентировать структуру социальных представлений о прошлом в разных сообществах.

Один из подходов к использованию концепта «историческая память», безусловно правомерный, но требующий уточнения, связан с понятием «политика памяти». Само слово «политика» указывает на то, что речь идет либо об изучении способов идеологизации прошлого, либо о самом процессе идеологизации знания о прошлом. Не случайно во многих сочинениях о «политике памяти» мы обнаруживаем манифесты очередных «движений», на этот раз «движений за память» (жертв Холокоста, депортаций, ГУЛАГа), что уж точно выводит соответствующие тексты за пределы научно-исторического дискурса. В репрезентации этих сюжетов неизбежны (и оправданы) моральные оценки, такие собирательные и понятные сегодня каждому интеллектуалу метафоры, как «травма», «вина», «покаяние» и т.д.

Часто дискуссии имеют откровенно политический характер, причем порой очень ожесточенный, с приклеиванием всех полагающихся ярлыков. Следует заметить, что в работах о «политике памяти» активнее всего обсуждаются события XX века, и непроходящей актуальностью этих событий объясняется отчетливо выраженный политический (идеологический) способ аргументации. Напротив, работы, в которых анализируются социальные представления более отдаленных исторических периодов, как правило, характеризуются соблюдением нормы исследовательской дистанции.

Тема «политика памяти» успешно утвердилась в исторических сочинениях в связи с функцией идентификации — как партийно-идеологической, так и национально-политической. Власть всегда нуждалась в ретроспективной легитимации и проспективном увековечивании, а общество — в собственном образе, знании о самом себе. Функция идентификации, которую издавна выполняла история, теперь во многом реализуется путем сознательного формирования массовых представлений о прошлой социальной реальности, т.е. «социальной памяти» общества. Конструирование социальной реальности включает в качестве необходимой составляющей установление отношений с определенными событиями прошлого, которые намеренно «не запоминаются» или, наоборот, «запоминаются» и фиксируются в коллективном знании. Тем самым «политика памяти» распадается на два взаимосвязанных блока: политика запоминания и политика забвения.

«Политика памяти» оказалась самой привлекательной, самой доступной, изобилующей материалами (как текстами, так и образами) и самой разработанной в исторических исследованиях, ориентированных на проблематику «памяти». Она связана с анализом роли политического проекта, и соответственно заказа, в формировании и закреплении достаточно конкретных знаний о прошлом, обеспечивающих определенные социально-политические цели, задачи и ценности общества.

«Историческая память», в контексте «политики памяти», трактуется как функция власти, определяющей, как следует представлять прошлое. Тезис о том, что борьба за «историческую память» является неотъемлемой частью политической борьбы, Н. Шляйфман остроумно продемонстрировала на примере СССР, где во всех музеях были методички для экскурсоводов — официально утвержденное руководство по организации постоянной экспозиции. «К этим текстам относились не менее серьезно, чем к „Краткому курсу ВКП(б)“, и при советской власти они готовились и издавались с одобрения партийных органов».

Память, формируемая властью, «альянс власти и памяти» — только одна сторона медали. Борьба с властью выражается и в борьбе безвластных за память о собственном прошлом. В определенной мере это тоже «политика памяти», создающая контристорию — в первую очередь прошлое угнетенных классов, национальных меньшинств, не имеющих своей государственности, а также притесняемых конфессиональных групп и разнообразных маргинальных слоев.

«История дискурса описывает образы, в которых репрезентируются идеи, поскольку каждая эпоха перестраивает дискурс в соответствии с новыми основаниями. В рамках такого исторического анализа традиция, с ее претензией поддерживать непрерывную связь с доступным памяти прошлым, оказывается фальсификацией. Под воспоминаниями, канонизированными в официально одобренной традиции, скрывается множество воспоминаний противоположного содержания».

О формировании памяти угнетенных всегда заботились профессиональные историки, разделяющие их интересы (ту или иную идеологию). Например, Ж. Лефевр в своих многочисленных трудах по Французской революции ставил перед собой задачу создания истории «революции снизу», память о которой была утрачена в академической историографии XIX в. Память, которую Лефевр стремился восстановить, была памятью о народной революции, проявившей себя в восстаниях 1789 г.

В свою очередь в английской историографии «соединение непреходящей популярности истории семьи, родной деревни, прихода, города у многочисленных энтузиастов-непрофессионалов с развернутым историками-социалистами широким движением за включение любительского краеведения в контекст большой „народной истории“ сделало „социальную историю снизу“ важным элементом массового исторического сознания».

Изучение «политики памяти», помимо бесконечных возможностей для анализа конкретных сюжетов, создает предпосылки и для ответа на более общий теоретический вопрос: как создаются социальные воспоминания (представления о прошлом) и формируются национальные символы?

Содержание исторического сознания в огромной степени определяется конкретным национальным опытом. Так, в исторической литературе можно найти немало размышлений, основанных на сопоставлении отношения к прошлому европейцев и североамериканцев. Как отмечает Р. Хайлбронер, американцы в этом вопросе не демонстрировали характерной для европейской мысли склонности к трагическому восприятию, потому что «они никогда не разделяли с Европой знания трагедии как аспекта, неотделимого от истории». В том же духе пишет Л. Харц: «Прошлое было для американцев благоприятным, и они это знали».

Однако прошлое может быть не просто трагичным, но и «тяготеть как кошмар над умами живых», причем не в марксовом, а в самом прямом смысле. В связи с политикой забвения (амнезии) в литературе об «исторической памяти» появился и термин «гипермнезия» (см. выше). Это было обусловлено старением и уходом из жизни людей, переживших опыт Холокоста. Жертвам Освенцима кажется, что в отношении Холокоста с течением времени возникла угроза забвения, если не сознательного, то связанного со сменой поколений и ослаблением усилий по сохранению этого травматического знания. По этой причине резко возросла активность носителей памяти (воспоминания и др.) и интенсивность действий по запечатлению их опыта.

Центральной вопрос помнящей культуры, как его формулирует Я. Ассман, — «Чего нам нельзя забыть?». Но ему вполне может сопутствовать и другая установка: «Что нам необходимо забыть?» Власть, направленная на уничтожение памяти, может быть столь же продуктивной, как и власть, направленная на создание памяти. Конфискация «коллективной памяти» — принцип, известный еще со времен Древнего Рима. Способ, изобретенный сенатом Рима в борьбе с тиранией императоров (Damnacio memoriae), — изъятие имени неугодного императора из архивных документов и с надписей на памятниках.

Сознательное уничтожение памятников, надписей, религиозных реликвий, литературы и т.д. проходит через всю историю. Но были в истории периоды, когда способы уничтожения памяти о прошлом отличались особой изощренностью. Один из самых показательных в этом смысле примеров (впрочем, как и в смысле заботы об историзации настоящего — запоминании нововведений) — Великая французская революция.

Из чувства революционного долга, повелевающего искоренить феодальные следы во всей республике, и, наверно, из страха перед революционерами было совершено много «славных дел» по уничтожению всего, что напоминало о Старом режиме. В конечном счете дела эти тоже стали достоянием «коллективной памяти» (см. Вставку 1).

Вставка 1. «Революционный невроз»

«…Ничто, напоминающее феодализм, не должно было существовать; от него не должно было остаться в настоящем ни малейшего следа. Все, что вызывало воспоминания о прошлом, даже на табакерках, бонбоньерках, медалях, пуговицах и т.д., было обречено на уничтожение... Знаменитый ученый, член упраздненной революцией Французской академии, потребовал уничтожения королевских гербов на переплетах Национальной библиотеки. И когда ему заметили, что подобная операция обойдется не менее 4-х миллионов, то Лагарп — так как это был именно он — с легким сердцем отвечал: „Можно ли говорить о каких-то 4-х миллионах, когда речь идет об истинно республиканском деле?“

Когда феодальный строй был разрушен в его эмблемах и изображениях, тогда понадобилось изгнать его и из географических названий… Парижские секции начинают чуть не каждый день обращаться к Генеральному совету с просьбами о переименовании их улиц… В 1793 и 1794 годах Конвент дал также некоторым городам в наказание за недостаточно современный образ мыслей позорящие наименования. В числе их Тулон и Лион лишились своих старинных, освященных веками названий.

…Некоторые муниципалитеты издали следующее постановление: „Всякий носящий имя, заимствованное от тирании или феодализма, например: Леруа (le roi — король), Ламперёр (l’Empereur — император), Леконт (le Comte — граф), Шевалье (Chevalie — рыцарь) и т.п. … должен немедленно оставить таковое, если он не желает прослыть за «подозрительного»“…

Падение монархического режима должно было, при тогдашнем настроении, необходимо повлечь за собою изменения даже в фигурах игральных карт, так как короли, дамы или королевы и валеты, казалось, слишком напоминали тот былой строй, который было необходимо искоренить до последней черты. Сообразно этому было решено заменить: королей — мудрецами, дам — добродетелями и валетов — героями…

„Может ли быть дозволено французам играть впредь в шахматы?“ Такой вопрос пресерьезно в течение нескольких заседаний обсуждался на специальном митинге-сходке „добрых республиканцев“ и, „как следовало ожидать, — пишет современник, — был разрешен в совершенно отрицательном смысле“… Но затем выступил, однако, другой вопрос: „Нельзя ли демократизировать эту единственную действительно изощряющую мозг игру? Нельзя ли, исключив из нее названия и формы, в вечной ненависти коим мы все клялись, сохранить лишь остроумные и образцовые комбинации, ей одной присущие...?“»

В литературе по истории Октябрьской революции и послереволюционному периоду можно было бы насобирать не менее курьезные случаи «отмены» прошлого, хотя кажется, что в России все же не было проявлено такого рвения к тотальному уничтожению памяти о прошлом (за исключением переименования улиц и частично — городов, а также сноса некоторых памятников). В целом же можно предположить, что осуществление сознательной политики забвения особенно характерно для революционеров. Это вполне согласуется с особенностями их темпоральных представлений.

Существует мнение, что понятие «историческая память» стало активно обсуждаться в связи с укоренением постмодернистского тезиса о власти историографических дискурсов, которые утверждают «нужные» традиции в качестве официальной памяти общества. Действительно, в ряде постмодернистских исследований французской семиотической школы (Р. Барт, Ю. Кристева, Ж. Деррида и др.) навязывание обществу «буржуазной картины мира» путем создания соответствующей текстовой реальности рассматривалось как основная прагматическая функция исторических сочинений. Эта концепция, распространявшаяся не только на тексты, но и на другие знаковые системы, сыграла важную переориентирующую роль в подходе к формированию социального запаса знания о прошлом.

Однако надо заметить, что тенденция мыслить социальное как результат действий, основанных на определенных идеях, проявлялась задолго до постмодернистов практически во всех идеологических направлениях. Все идеологические системы основаны на презумпции, что обстоятельства, которые конституируют социальную реальность, могут быть изменены, если сознательно воздействовать на содержание сознания, в том числе и исторического. Востребованность такого понятия, как «память», в исторической литературе отражает не столько влияние постмодернизма, сколько смену интересов в предметной области, в результате чего целый ряд историков переключился с идеологически насыщенных текстов на пропагандистские образы и символы, с политической истории — на культурную политику.

Сегодня звучат призывы к тому, чтобы сделать радикальный шаг к «демократизации» или, точнее, «обобществлению» процессов производства исторического знания. Например, пафос концепции американской исследовательницы С. Крейн состоит в протесте против модернистской формы «исторической памяти», которую она называет «культурой консервации прошлого». Эта форма, по ее мнению, заключается в навязывании индивиду, обладающему собственным историческим сознанием, той истории, которая создается историками.

Фотография на обложке: Мемориал жертвам Холокоста. Берлин, 2015 / Carsten Koall, Getty Images