8Лекция26 мин

Жить по понятиям: из неопубликованного

Путеводитель по курсу

Эксперты: Александр Бикбов, Вадим Дамье, Василий Жарков, Алексей Миллер, Владимир Попов, Ирина Савельева, Кирилл Титаев

Расшифровка текста лекции

Жить по понятиям: из неопубликованного

Путеводитель по курсу

Как известно, у видеолекции строгий хронометраж. Считается, что больше 20 минут современный слушатель воспринять не в состоянии. И, к сожалению, при подготовке лекционных курсов ОУ очень многое из сказанного нашими экспертами приходится сокращать. Редакция решила собрать некоторые из этих сокращенных фрагментов, имеющих самостоятельную ценность, и познакомить с ними наших слушателей и читателей в рамках специального урока. В дополнительных материалах к этому уроку мы стремились шире представить личности и взгляды наших экспертов.

Василий Жарков: «Как заставить демократию соблюдать закон…»

Cмотрите, какие задачи в отношении демократии. Первое: демократия должна быть устойчивой, демократия не должна длиться одну счастливую ночь, когда мы все вышли на площадь. Она каким-то образом должна быть чуть-чуть более устойчива. Второе: демократия не должна оборачиваться своей противоположностью — тиранией, опирающейся на большинство и апеллирующей к большинству. И третье: демократия должна соблюдать закон. Вот говоришь с русским человеком за бутылкой о том, что такое свобода, он говорит: «Ну как, ну это что я хочу, то и делаю. Вот припарковался здесь, значит, вот хочу так. Хочу — подрезал, хочу, там, еще что-то… А ты не можешь, а я могу». Это всё инстинкты из естественного состояния, конечно. Вообще моя глубокая гипотеза в том, что Россия не вполне вышла из естественного состояния.

Мы отказываемся не от всей свободы, ни в коем случае. Мы отказываемся только от свободы в двух пунктах: судить и наказывать другого. Вот эти два пункта мы отдаем некоему третьему субъекту. Дальше возникает вопрос: хорошо, я отдал третьему субъекту право судить и наказывать меня, и мы договорились со всеми остальными, что мы признаем этого субъекта в качестве судьи над собой и, следовательно, власти над собой. Но ведь он же тоже человек. И он, следовательно, не вполне объективен, и он, следовательно, самому себе тоже не может быть судьей, и вообще совсем непонятно, что на что мы здесь поменяли, потому что этот парень явно будет давить на нас. Причем теперь он будет давить еще с большей силой, и если в естественном состоянии мы худо-бедно могли отбиться, то теперь у нас это не получится. Значит, мы должны найти такие гарантии, которые обезопасят нас и не отнимут остальных наших свобод под предлогом того, что нужно больше безопасности, в частности.

Так возникает эта идея разделения властей. Причем я хочу обратить внимание: это разделение не просто эстетическое — судебная, исполнительная, законодательная власть, — но это разделение предполагает и контроль. Законодательная власть, представительная власть — здесь я ввожу это понятие, наконец, — это власть представителей, избранных народом, коллективный орган, который принимает законы. Этот же орган должен обязательно контролировать правительство, исполнительную власть. В первую очередь он должен контролировать его в плане не только исполнения законов, но, например, государственного бюджета: нужно понимать, куда тратятся наши деньги, ведь мы платим налоги. А третья ветвь власти, судебная, как раз должна быть независимой и от того, и от другого. И это принципиальный вопрос.

Алексей Миллер: «Третий лишний — русская болезнь…»

В начале ХХ века Россия в плане nation building, строительства нации, скорее, стояла как бы в оптимистическом положении. Может быть, самое существенное негативное отличие России от других стран, которые переживали похожий процесс в Европе, — это то, что я называю порочным треугольником русской истории, который возник в последние десятилетия XIX века, когда государство, а точнее, монархия, особенно в лице Николая II, думала, что всякие образованные люди мешают ее гармоничным отношениям с народом.

В этом смысле Александр III был первым правителем, который совершенно целенаправленно выстраивал имидж русского царя. Я всем рекомендую посмотреть знаменитую картину Репина, где Александр III встречается с волостными старшинами. Вот там очень хорошо видно, что произошло: стоит здоровенный бородатый мужик в окружении не таких здоровенных, но тоже бородатых мужиков, и между ними никакой дистанции физической нет. Это был первый царь, который надел бороду. Это был царь, который начал строительство вот в этом новом русском стиле. Там масса всяких других вещей.

Так вот Николай II считает, что ему интеллигенция и даже бюрократия мешают слиться в любви с народом. Интеллигенция искренне полагает, что, если бы она слилась в любви с народом, без государства, которое ей мешает это сделать, то было бы намного лучше. Апофеозом вот этого вот заблуждения является февраль семнадцатого года, когда рухнуло государство. Это же не момент, когда либеральная общественность взяла государство в свои руки. Это момент, когда либеральная общественность попыталась взять государство в свои руки. Оно у нее тут же выпало из рук и рассыпалось.

И народ, который интеллигентских агитаторов сдает в полицию, но при этом сам искренне полагает, что путь к справедливости — это черный передел, то есть у всех все отнять и поделить заново. Вот этот круг, где все время какой-то третий лишний, — это специфическая русская болезнь.

Кирилл Титаев: «Нужен ясный юридический язык…»

Если мы говорим о таком важном компоненте правового регулирования вообще, как о языке правовых актов и языке национальной юридической науки, то мы увидим, конечно, совершенно жуткую ситуацию в постсоциалистических странах, особенно русскоязычных.

Дело в том, что в целом юридический язык непрост и эзотеричен во всем мире. Никлас Луман в блистательной книге “Law as a social system” показывает, почему это возникает: потому что на определенном историческом этапе нам необходимо изолировать право от тех, кто может им манипулировать, сосредоточить это в руках юридической профессии. Потому что по обе стороны условно барьера оказываются не люди, где один может давить на другого возрастом, авторитетом, религиозным статусом и так далее, а одинаковые юристы в одинаковом статусе. И это на определенном опять же историческом этапе очень важный момент.

В Советском Союзе юридический язык очень сильно выродился. Нормальный человек не может понять нормальный инструктивный документ, а часто и распорядительный документ. Инструктивный документ — это документ, в котором рассказывается, что вы должны сделать, а распорядительный документ — это, там, «Передать Марфе Васильевне корову Зорьку», документ, который совершает некоторые изменения. И тот, и другой документ, как правило, будут написаны совершенно нечитаемым языком. Что самое ужасное — то же самое происходит и в гражданском праве. Если вы посмотрите на простейший договор, который, там, опосредует передачу ИП Ивановым ИП Петрову тонны гравия, то вы увидите, что там 4–5 страниц переполнены совершенно ненужными подробностями.

Во всем мире набирает обороты движение за ясный юридический язык, и в России тоже. Это люди, которые предлагают предпринимателям в первую очередь помогать в том, чтобы писать договоры в режиме: «Я, Иванов, обязуюсь поставить Петрову в течение, там, трех дней от сего дня тонну гравия, точка, дата, подпись, реквизиты».

И, в общем, выясняется, что это достаточно работающая вещь, хотя суды пока что смотрят на это странно. В некоторых штатах Соединенных Штатов есть так называемый тест на понятность, то есть можно оспорить в суде акт и признать его недействительным, если он не понимаем человеком с определенным уровнем образования.

В России, к сожалению, это движение пока относительно слабое, но есть некоторая надежда. Во всяком случае, есть в юридическом сообществе несколько групп, которые борются именно за это — как за чистоту языка договора, языка частного права, так и за чистоту языка инструкций, языка публичного права, которым государство регулирует нашу с вами жизнь.

Вадим Дамье: «Свобода для анархиста — не то, что для других…»

Понимание у анархистов свободы отличается от общепринятого. Скажем, я всегда привожу такой пример — немножко удалюсь назад в философию: и либерализм, и анархизм, если угодно, выросли из номинализма. То есть из представления о том, что общие понятия суть всего лишь имена. А в реальности существует именно единичное, то есть индивидуальная человеческая личность.

А вот дальше начинаются расхождения, потому что либерализм трактует человеческую личность как существо эгоистическое, как того, кто принципиально преследует только свои собственные, личные интересы и принципиально неспособен рационально договориться с другими о том, как эти интересы можно реализовать и удовлетворить. Невозможно или даже не нужно с точки зрения либерализма договариваться, потому что невидимая рука все расставит по своим местам. И это будет даже лучше для социума.

Анархизм исходит, повторяю, принципиально из другого. Из того, что вот эти индивиды — они могут между собой договориться, и они объединяются между собой в некие сообщества снизу на добровольных гармоничных началах. То есть они в состоянии гармонизировать свои интересы.

И отсюда еще одно ключевое понятие для анархизма — федерация. То есть анархисты принципиально являются федералистами, сторонниками соединения. Ведь что такое община? Что такое общественное собрание? Это федерация личностей. Что такое, грубо говоря, скажем, город? Это федерация общих собраний. Что такое регион? Это федерация городов или каких-то территориальных самоуправляющихся структур. И так далее, и так далее, снизу вверх. Для анархиста свобода — это не возможность делать что угодно, что хочешь, за счет других, а это возможность (то, что принято называть философией позитивной свободы) осознанно, в гармоничной договоренности с другими людьми строить свою собственную жизнь без вмешательства каких-то посторонних сил.

Ирина Савельева: «Историк должен выходить к людям…»

История отличается от почти всех наук, и даже от многих наук о человеке тем, что у нее есть совершенно четкие социальные функции, о которых мы все хорошо знаем: история — это источник примеров (точнее, очень долго была таковым); история — это способ легитимации власти; и история — это учитель жизни, как сказали еще древние. А Василий Ключевский сказал, что история ничему не учит, она не учительница, но она наставница и наказывает за то, что ее уроки плохо выучены (цитирую по памяти). Эту цитату можно как угодно интерпретировать, но совершенно точно, что история является не только научным знанием per se, но она является и очень важным моральным знанием, знанием о том, что хорошо и что плохо в истории человечества — которое нами, конечно, руководит, — и знанием, которое воспитывает. В конце концов, есть сознание некоторого гражданского долга, которое многих людей, профессионалов, заставляет думать об уроках прошлого.

Что могут делать историки, которые уважают свою профессию? Они могут очень активно выступать в качестве публичных историков. Сейчас эта практика очень развита на Западе и очень мало еще развита у нас — в том смысле, что у нас нет профессии публичного историка.

Чем я как академический историк отличаюсь от себя же как историка публичного, который выходит на публику и объясняет людям то, что может? Человек как социальное существо без прошлого не существует. И мы знаем, что даже в традиционных обществах, когда люди рождались в одной деревне, умирали в одной деревне, у них тоже было свое прошлое. Оно транслировалось через обыденные представления о прошлом, через семейные рассказы, через какие-то обрывки народного искусства. Но у людей было прошлое, и именно представление о том, откуда ты, создает возможность сегодня определять, что ценно, что не ценно, что важно, что не важно.

И, может быть, надо еще остановиться на том, как влияют на представления о прошлом вещи, которые транслируются в некорректной исторической литературе, часто даже в литературе, которая идет под грифом научной, — ведь это большая проблема. И только влиятельные публичные люди могут объяснять людям, которым трудно ориентироваться, трудно провести границу между формами научного и ненаучного знания, научного и псевдонаучного, исторического и псевдоисторического, с чем они имеют дело.

Владимир Попов: «Такого, как сейчас, не было никогда…»

В последние 500 лет мир постоянно живет лучше, лучше и лучше — не год от года, но если сравнивать десятилетия и десятилетия. Да, бывают большие провалы, бывает кризис 1929–1933 года, Великая депрессия. Но я бы сказал, что если сравнивать десятилетия, то каждое десятилетие мир сегодня живет лучше, чем в предыдущее десятилетие. Ну, если не десятилетие, то если брать среднее за 15–20 лет, то точно мир живет лучше, чем в предыдущее двадцатилетие. Если говорить об отдельных странах, это не всегда так. У отдельных стран бывают крупные провалы, вот как, скажем, у России.

Но если вы рассмотрите историю России в более длительном периоде, то получается вот что. Есть такой показатель — отношение подушевого дохода в России к подушевому доходу, скажем, в США или в Западной Европе. И надо понимать, что мы все время отставали от Западной Европы и США. Были реформы Петра Первого — мы отставали. Где-то в 1500 году мы были на том же уровне, что и Европа. С 1500 года Европа уходит в отрыв. А мы начинаем расти, при Петре мы явно начали расти уже, там, скажем, с начала XVIII века, но мы начали расти позже, чем Запад, и наше отставание от Запада все время увеличивалось. Разрыв между нашим доходом и западным доходом увеличивался. Реформы Петра не привели к сокращению разрыва. Реформы Александра Второго — освобождение крестьян 1861 года — не привели к сокращению разрыва. Реформы Столыпина — 1906 год, разрушение общины; Витте до этого был, начало XX века, — не привели к сокращению разрыва. И сокращение разрыва началось только при большевиках. Конечно, была Гражданская война. С 1920 года идет восстановление, мы начинали догонять Запад. Мы были где-то на уровне 20% от Запада в 1913 году. Потом был провал, связанный с Первой мировой войной, революцией и Гражданской войной. С 1920 года начинается восстановление производства. В 1925 году, во время нэпа, производство достигает уровня 1913 года, и мы начинаем догонять Запад.

Мы догоняем Запад до где-то середины шестидесятых годов, может быть, даже до 1970 года, и у нас ВВП на душу увеличивается до 30 с лишним процентов — исключая Вторую мировую войну, конечно, потому что все страны в это время падали, и, скажем, от США мы сильно отстали во время войны. Но потом мы догоняем, и по отношению к США у нас лучший показатель — середина шестидесятых годов.

Вообще, это первая попытка в развивающихся странах догнать Запад, которая была предпринята в мире. Потом уже были Япония, Корея, Тайвань. Но первая попытка была осуществлена большевиками, и связано это было с теорией социалистического накопления Преображенского. Довольно принудительными методами осуществленное повышение нормы накопления дало свой результат. Может быть, затраты были гораздо больше, чем результат, но факт заключается в том, что единственный период, когда Россия сокращала разрыв с Западом, — это период 1920–1970 годов, несмотря на все коллективизации, несмотря на войны. И самый лучший период нашего развития по показателям совокупной факторной производительности и роста — это пятидесятые годы.

В России в последние 30 лет никакого прогресса нет (в смысле того, чтобы догонять Запад). Но в целом в мире, конечно, прогресс есть, особенно экономический. Совершенно ясно, что никогда мы так хорошо не жили. В среднем житель Земли никогда так хорошо не жил, как сегодня. 2009 год — последний год, когда были отрицательные темпы роста. А сейчас уже восемь лет идет экономический подъем. Это один из самых длительных экономических подъемов в истории капитализма. Раньше четыре-пять лет — и кризис. Можно сравнить с подъемом шестидесятых годов. В шестидесятые годы была там мини-рецессия 1967 года, но с 1961 года, когда был кризис (1958–1961 года, и потом следующий — 1969–1971 года) тоже шел подъем. Шестидесятые годы считаются очень успешными в развитии капитализма. Вот сейчас мы переживаем такой же период.

Прибыль растет, зарплата не растет, доходное неравенство тоже растет. Обычно раньше было так, что с ростом прибылей капитал как-то делился с рабочими. То есть увеличивалась зарплата и разворачивались программы социальные. А сейчас этого не наблюдается, видимо, потому, что то, что называлось раньше прогрессивными силами — рабочее движение в капиталистических странах, национально-освободительное движение и мировая социалистическая система, — отчасти ослабли, а отчасти вообще исчезли. Поэтому противовеса нет. Поэтому капитал довольно сильно наступает на права трудящихся. Это правда, что зарплата в Соединенных Штатах и в Европе если и растет, то очень медленно. Для каких-то категорий вообще не растет в течение последних десяти лет. И вот в это время растет доходное неравенство. С этим связаны опасности будущие. Но то, что экономический рост идет, и прибыли растут, и инвестиции, соответственно, возрастают — это медицинский факт.

Александр Бикбов: «Новое классовое общество не признает себя таковым…»

Участие в митингах было для большинства таким опытом, который не поменял их дружеских сетей или структуры профессионального общения. Большинство участников признавали, что их жизненные обстоятельства, их жизненные стили никак не претерпели никаких серьезных изменений, никак не были поколеблены тем, что кто-то из их окружения не участвовал в митингах, был против и так далее. Это крайне важное обстоятельство, которое позволяет нам констатировать, что гражданская коммуникация на митингах была частью какой-то более широкой, более массовой структуры, сформированной ранее. И вопрос, конечно, в том, что это за структура, что это за набор обстоятельств, который позволяет иметь собственную точку зрения и при этом не разрывать с привычными дружескими кругами или не терять работы, несмотря на то что, например, начальник может быть совершенно не согласен с митинговой повесткой, а друзья — испытывать очень серьезные сомнения или даже откровенную неприязнь к тем, кого мы видели на сцене оппозиционных митингов.

Чтобы объяснить, как это происходит, нам нужно будет обратиться к понятию, которое, наверное, выходит за рамки большинства исследований сегодня, которое обладает некоторым, скажем так, опасным потенциалом, но без которого довольно трудно обойтись, если мы хотим понять, что происходит в российском обществе, как строится взаимодействие между гражданскими группами и внесение в публичную повестку тех или иных вопросов.

Это понятие классов. Начиная с девяностых годов, мы привыкли полагать, что живем в неклассовом обществе, но, если мы взглянем на то, что происходит с середины-конца девяностых годов, мы обнаружим, что достаточно радикально, притом совершенно, конечно, без каких-то революционных потрясений или насильственных призывов, меняются самые незаметные и самые при этом фундаментальные характеристики нашего общежития, а именно: появляется городская повседневная вежливость, которая отсутствовала в советском обществе.

Формируется обширная кафейная сфера, которая служит местом досугового потребления, и люди, которые раньше встречались друг у друга на квартирах, перетекают вот в эти промежуточные пространства временного досуга. Это то, что касается самых эфемерных, самых незаметных, казалось бы, изменений, незаметных именно потому, что они очень капиллярно встраиваются в наши повседневные привычки. Есть изменения куда более заметные — это то, что происходит в сфере труда, в сфере регуляции найма, то, как происходит сегодня заключение коммерческого контракта, то, каким образом выстраивается система оплаты труда или социальной защиты, которые, конечно же, в значительной мере разрывают с некоторыми практиками социального государства.

Парадокс сегодняшней ситуации состоит в том, что российское общество является классовым, но мы не можем никак увидеть ни одного ясного класса и уж тем более класса, который признает себя таковым. Для российского общества характерна буржуазная дисциплина вежливости, комфорта, привлечение внимания к каким-то темам, которые отсылают, скорее, к правам личности, чем к правам социальных групп и коллективов, внимание к тому, что составляет, скорее, источник некомфорта, чем к тому, что составляет источник неравенства. То есть мы наблюдаем достаточно тонкие и при этом очень глубокие сдвиги в том, как определяется сегодня жизнь современного человека, гражданина, обывателя, профессионала, который пытается сформулировать свой опыт в проблемных категориях или, наоборот, в позитивных терминах.